Ты не хотела его рождения. Ты побоялась аборта, но надеялась на выкидыш, не береглась, не гладила вечерами вспученный, выпяченный живот. Лучше бы он и не родился – ты испугалась боли и обрекла его на жизнь с бесконечно ледяной матерью. Вспомнилась Оксана, у которой лицо было напряжено с особым старанием, – ни мышца не дернется, ни в глазах что-то искреннее не мелькнет. И как перед ней, чужой теткой, заискивала Маша, и как надеялась, что та сможет наскрести в себе хоть крупицу материнского тепла… Шмель вырастет таким, как подопечные бывшего садика «Аистенок», с пустыми и бесчувственными глазами, не доверяющий миру, не надеющийся, что кто-то хотя бы в мечтах полюбит его. Он не получил даже скупой материнской любви, безусловной, полагающейся каждому по праву рождения. Он никогда не испытает того, что испытывала Любаша, не увидит мать, сияющую от восторга, от счастья, от радости быть рядом с ним.
Он будет одиноким, как тот дедок в деревенском доме, окруженный бездомными псами и огородом, горькие мелкие огурцы с которого никому даром не нужны.
Не нужны.
Тебе не нужен Шмель – если бы кто-то прямо сейчас предложил его забрать, ты бы согласилась. Выждала бы ради приличия пару дней, убеждая себя, что мучаешься и терзаешься, а потом отдала бы без сожалений, как котенка. Ты не любишь его, не хочешь быть с ним, фотографировать каждую его младенческую гримасу, умиляться вылезшему зубу, не хочешь, не хочешь!
Но ты его родила.
И он – твой сын.
Никуда он не денется, не исчезнет. Никто его не заберет.
Никуда не денешься и ты.
Придется быть с ним, даже без любви или желания. Ты ужасная мать, но это все же лучше, чем расти совсем без матери. И если в тебе нет безусловной любви, то, быть может, ты сможешь влюбиться в его чуть задумчивый, внимательный и взрослый взгляд. В то, как бережно, проглаживая ладонью, он собирает спортивную форму перед уроками. Как беззаветно любит и тебя, и Юру – двух людей, не просто родивших, а воспитавших.
Добралась. Вскарабкалась на высоченную скалу, чудом не разбив себе подбородок, когда оступилась в последнем шаге, упала в сугроб и задышала в него слабым теплом, растапливая снег в воду. Смогла, справилась. Ноги закоченели в ботинках, спина, бедра, руки – все застыло от холода, сведенное спазмом. Кристина плакала, и кусала снег, и понимала, что ничего у нее больше не осталось.
Она поднялась на подламывающихся ногах, выпрямилась – ветер щипал за лицо, кончик носа онемел и чудился куском прозрачного льда, тело не слушалось. Но она влезла на самую высокую точку карьера и видела теперь маленькое озеро-каплю, и скрипучий густой воздух, и весь мир под ногами, огромный, готовый вместить и бесправного Юру, и несчастного Шмеля, и даже Кристину, которая впервые в жизни честно призналась себе, что она – ужасная мать.
Она и сама стала этой морозной декабрьской ночью. И поняла, что пустоты за грудиной больше нет. Ей бы хотелось, как в сказке, – преодолела себя, залезла на вершину мира и тут же поняла, что проблема решилась. Нет. Решения не было, была только бесконечная работа впереди, но Кристина поняла и приняла ее. И, скрючившись, полезла обратно, вниз, на остановку.
Не хватало только простыть и заодно простудить сына.
…Юра не вышел встречать ее в прихожую – вообще не появился. Кристина стянула распухшими красными руками куртку, вошла в комнату и повалилась на диван. Она долго ждала одну из последних маршруток, думая, что уже превратилась в часть остановки – в обледенелый жестяной каркас, в заклеенную выцветшими объявлениями, криво приколоченную доску, в лавочку из железных штырьков, в наметенный снег, в запах собачьей мочи… Даже в салоне она не смогла согреться, колотило, стучали зубы, и какая-то полусонная старушка с едва открытыми морщинистыми веками стянула с Кристины перчатки и растерла ее голубоватого цвета руки.
Шмель спал – раскинув пухлые ручонки и приоткрыв не менее пухлые губы. Он весь был какой-то пухлый, светло-нежный, без острых углов и сколов, будто пытался мягкостью своей, округлостью сгладить Кристину, с искривленным лицом, непонятную для него. Она подняла его, спящего, за подмышки. Он дернулся от холодных пальцев, заморгал, но и не подумал рыдать.
Кристина держала его перед собой.
– Полное право у тебя, чтобы меня ненавидеть, – сказала ему шепотом. – Представляю себе такую маму, и чуть от бешенства на сотню маленьких Кристинок не разрывает. Но я о тебе буду заботиться, хорошо? Надо – значит надо. И не сбегу никуда… Сбегу, конечно, раз уж мы с тобой начистоту говорим. Но реже буду уходить и больше с тобой оставаться. Насильно стараться быть мамой. Для тебя. Договорились?
Может, это был свет от беспощадного ярко-белого уличного фонаря, от которого ни спасения, ни спокойствия. Может, полутьма и теплый коридорный свет, который вползал в комнату по полу. Но Шмель, удивленный и с круглыми, выпученными глазами, будто кивнул. И Кристина кивнула ему в ответ.