Мягкость осталась во сне, Кристина собралась в комок на чужой кровати и обхватила себя рукой, сживаясь с детским и непривычным. Страшно – вот каково было быть ребенком. Все дикое, непонятное – хлещет яркий свет, холодно, крики, чужие голоса. Болит живот, разрывается, распухает, в голове горячо и жарко, и кричишь, выгибаешься, а вокруг – пустота и бесконечная белизна, и так хочется маму, и руку ее, и спрятаться, и чтобы не больно… Этим чувствам не было названия, Кристина перебирала слова в голове и морщилась – не то, не то! Не было языка, чтобы описать эту беззащитность, беспомощность, этот страх. Никого не будет – живот разорвется, голова лопнет, и в свете растаешь, так холодно, холодно-холодно-холодно…
А потом приходила мама. В памяти Любаши она осталась светлым пятном, гораздо более красивой, чем была на самом деле, широкая улыбка и тепло. Вот оно, главное, мама – сгусток тепла. Она брала на руки, кормила, гладила, и даже если было больно, то Любаша чувствовала, что не одна. Она пыталась брыкаться, барахтаться, переворачиваться, тянуться к чему-то, искать еду, спасение, но спасала лишь мама.
Кристина часто дышала ртом. Она глядела на свои руки, уверенная, что увидит толстенькие младенческие пальцы, но рука была обычной. Казалось, что лишь Алена и может Кристину спасти, заставить ее полюбить Шмеля – она же мама, она все может.
Но Любаша быстро растворялась – ее чувства, ее переживания были непрочными, рассыпались и таяли. Кристине казалось, что она забрала даже не четвертинку, а часть шестнадцатую, тридцать вторую, до того быстро слабело это чувство огромной и безусловной любви к матери, жажда ее голоса, объятий, радость от папиных песен – Дима чудесно пел, хоть и страшно этого стеснялся. Любаша любила его ничуть не меньше.
Палыч внимательно следил за Кристиной, хоть и чувствовал то же самое. Прошел страх от мира чужого, непознаваемого, дикого. Ушло огромное, немыслимое для человека счастье от материнской ласки. Ушла Любаша, хихикнув на прощание.
– Пропала, – тихо сказала Кристина, и Палыч кивнул.
Видимо, он остался без этих воспоминаний раньше ее.
Кристину сразу проводили к выходу: Алена долго умывалась ледяной водой, и лицо ее покрылось неровными красными пятнами, глаза потухли. Вернулся Дима, предложил забрать подгузники, ванночку, игрушки – все, что только захочется, и Кристина согласилась. Она знала, что и родителям будет легче, если пропадет напоминание, бесконечно тяжелое и остро заточенное, на которое будто напарываешься с каждым новым вдохом. Вспоминать о бедности, кредитах и голодном Шмеле не хотелось.
Подгузники и погремушки пахли снегом, от них пощипывало подушечки пальцев. Палыч помог упаковать все собранное Кристиной в черные мусорные пакеты – не видеть, не вспоминать. Сухо поблагодарил на пороге и попросил звонить, если все пойдет наперекосяк, но и он, и Кристина знали, что ничего подобного не будет. Палыч остался в квартире с Аленой и Димой, и даже через входную дверь слышно было, как они о чем-то негромко разговаривают.
Кристина с трудом составила мешки на крыльце и позвонила Илье Валентинычу (уже привыкла, что он не Михалыч) – мысль о том, как она потянет все это до остановки, а потом будет заталкивать в рокочущую от нетерпения газельку, внушала почти что ужас. Кристина присела на бортик, прислушалась к себе.
Осталась память – без эмоций и, кажется, даже не Любаши, а самой Кристины. Как она чувствовала, переживала и вспоминала, свернувшись калачиком на кровати, то детское чувство, искреннее и глубокое, которое исчезло без следа, без малейшего отпечатка. Это потому, что все мы, повзрослев, забываем первые дни и месяцы своей жизни? Потому, что память эта хрупкая, как бабочкино крыло? Нашли ли родители, Дима и Алена, хоть немного утешения в памяти своей первой и единственной дочери, которая пусть ненадолго, но появилась на свет?..
Кристина не знала.
Внутри осталась пустота, безвкусная и гулкая, хоть кричи в нее, но сегодня Кристина надеялась привезти Шмелю все что угодно, кроме этой чертовой пустоты. Жизнь опять посмеивалась над ней, отворачивалась – сама, мол, справляйся.
Сама сына люби.
И вот тебе подгузников, чтобы не раскисала.
Кристина замерзла на пронизывающем ветру так, словно дело было совсем не в ветре. Всю дорогу Илья Валентиныч молчал и лишь поглядывал на нее с тревогой, но так и не решился ничего сказать. Она завезла домой пакеты, чмокнула Шмеля в лоб, как нормально-обычная мать, и придумала себе новые дела. Сбежала на улицу.
Хотелось эту пустоту хоть чем-то заполнить, заткнуть, как пробкой в ванне. Но чем?