Не столь гладко прошла следующая церемония, состоявшаяся в Аничковом дворце в Петербурге (17 января 1895 года). Собраны в Большом зале депутации от дворянства, земств и городов. Николаю и здесь предстоит сказать слово. Победоносцев подготовил для него речь, которая должна прозвучать отповедью либеральствующим земцам, возмечтавшим о некоторых буржуазных свободах. Бумажка с крупно написанным текстом положена в барашковую шапку оратора. В два часа дня он поднимается на тронное возвышение, обводит испуганным взглядом зал и, собравшись с духом, как бы с разбегу кидается вплавь по шпаргалке. «Я видел явственно, — рассказывал потом один из земских деятелей, — как он после каждой фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали, бывало, мы в школе, когда нетвердо знали урок».[5] Косясь на шапку, оратор произнес: «Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекающихся
В шпаргалке было слово «беспочвенные». Молодой царь, несясь вскачь по тексту, произнес «бессмысленные», что и сделало эту речь «исторической». Когда Николай в повышенном тоне выкрикнул насчет бессмысленных мечтаний, его супруга, в то время еще совсем слабо понимавшая по-русски, встревоженно спросила у стоявшей рядом фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина по-немецки ответила внятно и достаточно громко, чтобы услышали в депутациях: «Он объясняет им, что они идиоты».
Через неделю молодой император появляется в Государственном совете. «Члены совета, — описывал сцену английский корреспондент, — приготовились к зрелищу императорского величия. Каково же было их грустное удивление, когда они увидели инфантильную легковесность, шаркающую трусливую походку, бросаемые исподлобья беспокойные взгляды. Маленький тщедушный юноша пробрался бочком на председательское место, скосил глаза и, подняв голосок до фальцета, выдавил из себя одну-единственную фразу: „Господа, от имени моего покойного отца благодарю вас за вашу службу“».
Немного потоптался, как будто хотел еще что-то сказать, но не решился, повернулся и вышел, сопровождаемый суетящимися Фришем (старейшиной совета), Бенкендорфом и Фредериксом. Молчаливо, как писал тот же корреспондент, стали выходить остальные. У подъездов на Исаакиевской площади, не разговаривая друг с другом и не прощаясь, расселись по экипажам и разъехались по домам.
НЕОБЫКНОВЕННАЯ ОБЫКНОВЕННОСТЬ
Он сидит в Зимнем в кабинете отца за столом, заваленным непрочитанными бумагами. Заводится механизм распоряжений и деяний, которому предстоит функционировать почти четверть века. Он чувствует себя за этим столом непривычно, неловко, он даже как будто немного пуглив. Когда гурьбой вваливаются в кабинет и шумно рассаживаются где попало дядья, люди разнузданные и горластые, он ежится в кресле. Пока стоит у стола секретарь или дежурный офицер, он еще может сказать дядьям что-нибудь веское, и сказанное принимается с должным почтением. Но как только он остается наедине с дядьями, тяжелый кулак Владимира или Сергея ударяет по столу, и начинающий самодержец жмется в глубине кресла.
Пройдет немного времени, он освоится, тогда они поутихнут и в кабинете будут вести себя смирней, дабы он, чего доброго, не показал им на дверь.
Физически он крепок и подвижен — натренировался в гонках яхтных, велосипедных, на скачках, в пеших переходах и ружейных стрельбах.[1]
Человек без кругозора и воображения, с побуждениями мелкими, большей частью сугубо личными, он принял правление империей, как чиновник принимает конторскую должность.
Приходит на службу в 9.30. Заканчивает занятия в 2 часа дня. Дает аудиенции, вызывает министров, выслушивает доклады, иногда председательствует на совещаниях. Слушая доклады или председательствуя, обычно молчалив, замкнут, себе на уме; не торопится высказываться, от оценок или выражения своего мнения уклоняется, все как будто чего-то выжидает; по ходу аудиенции на удрученность министра этим молчанием не обращает внимания.