Одним из прикормленных Корнеевым литчиновников был и непосредственный начальник Парина по службе. Поэтому, когда Алеша лег на операцию, а Корнеев позвонил издателю Донна и, ликуя, доложил: «Вот вы работаете с Париным, а мне Грибанов по секрету сказал, что у него рак! Так что не работник он, не жилец!» — информация эта прозвучала весьма достоверно. Встревоженный издатель тут же перезвонил мне и огорошил ужасной вестью. Человеком он был несколько циничным и тут же спросил, соглашусь ли я «доделать за Париным его долю». «Я тебе, блядь, доделаю!» — крикнул я и бросил трубку.
Алеше было тогда тридцать, мне двадцать восемь, нашему издателю сорок пять, Корнееву — пятьдесят пять. «Теперь, — сказал я Тоне Славинской, — я не прощу этого человека и после его смерти. Теперь я позабочусь и о его памяти!» Что в какой-то мере и выполняю, перенося эту историю на бумагу.
Меж тем Корнеев рассказал про (к счастью, как выяснилось, выдуманный им самим, хотя, не исключено, и Грибановым) рак другому питерскому переводчику — Михаилу Донскому, а тот, будучи не только сексотом по должности, но и сплетником по натуре, понес эту историю по Москве.
Слух был еще гнуснее, чем разговоры о моей предполагаемой эмиграции, но объективно носил столь же провокационный характер. Издательские редакторы — люди служивые и осторожные: ни уезжающему, ни умирающему они заказной работы не дадут просто потому, что не захотят рисковать графиком сдачи книг. Мне, к счастью, удалось перехватить Донского (Ларин лежал в больнице), я вынужденно ввел в курс дела другого редактора БВЛ — милейшего Мориса Ваксмахера, тот вызвал Донского и пригрозил ему пожизненным «волчьим билетом». Это подействовало, сплетня, шипя, угасла. Осталась только тревога за Парина — но и она с течением времени рассеялась. После операции (кажется, это был геморрой) он пошел на поправку, расцвел на глазах, да и вообще переживал тогда лучшие годы — в творческом отношении в том числе. Издание Донна, однако, застопорилось — и в один из приездов Алеши в Питер мы позвонили издателю и попросились в гости для решительного объяснения. Сославшись на неважное самочувствие, он согласился принять нас лишь назавтра, а вечером — в разгар скандала с заглянувшей за вещами бывшей женой — лег на диван и умер. Вскоре умер и академик Алексеев, курировавший издание. Сравнительно молодым ушел из жизни и первый издатель «собственного» Донна — Б. В. Томашевский. А если учесть, что, задумав для Бродского сходный «литературный памятник» (правда, не монографического Донна, а антологию поэтов-метафизиков), сразу же умер академик Жирмунский, то получается, что от этого поэта и впрямь веет какой-то мистикой. Или переводить — и издавать переводные книги — следует молодым? Да и вообще, антиномия «Писателю в России нужно жить долго, а умереть рано» не кажется мне столь уж неразрешимой.
Быстро профессионализирующихся и становящихся вровень с подлинными и мнимыми мастерами поэтов-переводчиков неудержимо сносило в сторону от «стихотворцев оригинального жанра». Те или уходили в глухое пьяное, псевдосамиздатское (потому что запускать себя в самиздат запускали, но стихи дальше первой распечатки не расходились) подполье, либо шестерили под старшими, сильно старшими и просто-напросто старыми. Первый вариант был по преимуществу питерским, а второй — московским. Правда, и у московского варианта имелись две разновидности, одна из которых слыла более респектабельной, тогда как мне казались одинаково отвратительными обе. Шестерить под литературным начальством было занятием постыдным и далеко не всегда беспроигрышным: начальство требовало капитуляции во всех позициях и безжалостно браковало за малейшую промашку. Одна из самых завидных (с точки зрения человека небрезгливого) литературных карьер застопорилась, а затем и пресеклась при следующих обстоятельствах: поднимая бокал за маститого юбиляра, молодой да ранний от волнения всадил вилку в киевскую котлету у себя на тарелке — и струя горячего масла брызнула на привозное из Франции платье супруги сановника. По ЦДЛ прокатилась мода на однополую любовь: и одного из пробившихся в небольшое начальство застукали уламывающим начинающего стихотворца словами и жестами. Слова были: «Хочешь печататься — терпи!» Недавно этого (тогда молодого) начальника изгнали с насиженного места, и он завопил о гонениях на демократов. Произошло это осенью 1998-го, а сакраментальная фраза была произнесена в начале семидесятых. У шестерок существовала своя иерархия, и порой можно было наблюдать забавное зрелище: важно и чинно шествует по ЦДЛ какой-нибудь литературный начальник, за ним, неся портфель начальника, следует шестерка, а за шестеркой, неся ее — шестерочный — портфель, шестерка шестерки. Свой портфель шестерка шестерки оставляла в таком случае за столиком у приятелей, и его если не крали, то самым тщательным образом — на предмет наличия бутылки — проверяли.