Примерно так же — и столь же ошибочно — рассуждал в 1989 году и я. На самом деле проблема заключается не в размерах и сроках помощи, а в природе понесенного той или иной страной поражения. Модель плана Маршала (или его аналога для Японии) осуществима не просто в побежденной стране, но в стране, подписавшей безоговорочную капитуляцию и, как следствие этого, оккупированной. Так обстояло дело с Германией и с Японией в 1945 году, но не так — в 1919-м. Не так обстояло дело и с СССР (Россией) во второй половине восьмидесятых — не так обстоит и до сих пор — наше поражение сокрушительно, но капитуляция не безоговорочна, — мы рухнули стоя, рухнули, не выпуская из рук ни бомб, ни ракет, — и даже перейдя с позиций одного из двух правителей мира на куда менее престижную роль ядерного шантажиста и террориста (в перспективе), сохраняем возможность если и не заставить с собой считаться, то по меньшей мере отвадить и охолонить желающих довести нас до белого каления. А значит, реформы по плану Маршала (или по людоедским наметкам Гайдара) у нас не прошли бы в любом случае.
Не додумал я тогда и третьего. Того, что впоследствии с таким циническим простодушием объявил в Америке Альфред Кох — Алик-Алкаш, как звали его в Питере до того, как он начал распоряжаться чужим имуществом и писать книги. Мы не нужны Западу ни в каком качестве: ни как рынок сбыта, ни как аборигены недр, ни даже как свалка для промышленных отходов. Западу не нужно от нас ничего, кроме собственной безопасности, — и это единственный товар, за который он готов платить без конца и без счета (если мы, конечно, не умудримся продать по дешевке, за нитку бус и бутылку виски, и этот, единственный и последний товар, — после чего нас более или менее молниеносно ликвидируют; во всяком случае, как государство и нацию). И, полагаю, моральным ограничениям в наших взаимоотношениях с Западом на нынешней стадии уже не место: речь должна идти лишь о жестоком и, по возможности, нечестном (как нечестен и сам Запад) торге. Наша страна может взорваться и погубить весь мир — необходимо осознать, что это не предостережение и не угроза, а товар. Единственный, который у нас есть, — и единственный, который интересует наших победителей в третьей мировой.
Ну а додумай я? Статью бы, скорее всего, не напечатал никакой Никольский. Да и вообще: в тот год было принято читать не меня, а Фрэнсиса Фукуяму.
В незапамятные времена, скандаля с одной из жен, я сказал ей:
— Живи мы в свободной стране, ты пошла бы в домработницы, а я стал бы лидером парламентской оппозиции!
Угадал я только одно: моя бывшая жена действительно подалась в, как теперь выражаются, бебиситтеры. А вот я… или в свободной стране следовало не очутиться в сорок лет, а родиться?.. Во всяком случае, лидер из меня никакой; обе карликовые партии, сделавшие мне предложение, от которого нельзя было не отказаться, не имели ни намека на шанс; а довольно обширный опыт совещательной работы — пусть и на едва выступающем над землей уровне руководства Домом писателей и участия во всевозможных жюри — убедил меня в том, что коллективный разум при любых обстоятельствах (кроме разве что патологического безумия) уступает индивидуальному. Неглупые, каждый поодиночке, люди, собравшись вместе, числом от трех и более, мгновенно перестают слышать друг дружку, говорят каждый о своем, а если и приходят в конце концов к общему мнению, то оно со всей неизбежностью оказывается глупее и беспомощней любого из прозвучавших. Кроме, конечно, тех случаев, когда статусному или неформальному лидеру удается подмять спорящих под себя, но тогда это уже не коллективный разум.
Демократия — штука на редкость неэффективная: если надо выбрать человека, выбирают того, у кого не больше плюсов, а меньше минусов (ярчайший пример — выборы в Верховный совет СССР, когда отсеять надо было одного — и отсеяли Ельцина. Нет, не исключено, что он и впрямь был худшим из кандидатов, да только голосовавшие и за, и против него об этом не догадывались. Казанник, которого они предпочли и который в итоге уступил свое место Ельцину, был хорош лишь одним — его не знали); если надо выбрать литературное произведение, проходит самое посредственное (отсюда постоянные скандалы вокруг Букеровской премии); если принять бюджет — то он оказывается заведомо неисполнимым; если согласовать резолюцию — то из нее в процессе согласования улетучивается смысл, такова горькая — и неизбежная — цена любого консенсуса… Я могу — по семейной юридической традиции — давать советы, могу принимать решения единолично (а тут уж причиной не столько компетентность, сколько наглость), но участвовать в обсуждении, продавливая собственное мнение, — нет, увольте! Увольте не в том смысле, что противно (хотя и противно тоже), а в том, что я этого просто-напросто не умею. Мне достаточно высказаться, достаточно сформулировать свою точку зрения, — но это, разумеется, позиция не столько принципиальная, сколько вынужденная.