Мальчик лет десяти открывает и закрывает ладонями уши, и ему кажется – работает насос: грозные слова скандала рубятся в мелкую крошку и становятся не такими страшными. Уа-вау-вай сорок рублей. Уа-вау-вай не распускай руки. Уа-вау-вай устала.
Насос, почти насос, почти совсем как насос, который до того разогрелся, что в воздухе уже почти пахнет машинным маслом. Но если уши надо закрывать-открывать, то глаза следует закрыть совсем, и как можно крепче, и не открывать вплоть до специальных указаний. Надо совсем не видеть это женское лицо, перекошенное своей правотой. Но и вечно виноватое, почти трагическое мужское, находящееся как бы в высшей фазе гонимости, – тоже ничего не объяснит. Мальчику кажется, что мама права, тысячу раз права мама, но он видит и то, что она же и наступает, катит, так сказать, впереди себя тяжеленную бочку своей правоты. От этого и самая правая правота перестает быть самой собой. Скорей всего виноват папа, но у него такие беззащитные глаза, что в его вины как-то не верится.
Мама к своей правоте и слова подбирает тяжелые, разящие, прокурорские; папины – всегда жалкие, по-русски неправильные, смешные. У папы совсем нет педагогического «слуха», и потому он и сынишку с дочкой пытается втянуть в это недетское дело. Он говорит:
– Вовуле, клянусь своих погибших родителей, чтоб я так счастлив был, я ей в среду, – загибается один палец на руке, – в среду, гляди сюда, дал двести рублей. Теперь посмотри сюда, – загибается второй палец на руке, – сегодня – понедельник, неделя не прошла, где же гельд?
– Э-э-э! – говорит, подбоченясь и качая головой мама. – Какая же ты все-таки дрянь!
– Погоди-погоди-погоди, – говорит папа очень быстро, – я ей в среду, в среду…
– Какой же ты паскудник. Напаскудил, а теперь за детей прячешься? Я же тебе сказала, что купила детям путевки – раз! – сюда смотри! Пу-тев-ки, понимаешь, нерусский ты человек? Теперь – всем троим из бельишка, это – два! Совсем обносились у папы-закройщика…
Но мама уже и сама попалась, потому что свое разъяснение о путевках она тоже адресует детям.
Кое-кто зря понадеется, что градус скандала уже настолько высок, что вот-вот, еще немного – и гром грянет, а там – и очистительная слеза, и просветление и мир? Детей наконец покормят и отправят в школу? На самом деле до этого еще далеко. Еще некоторым особо важным словам будут подобраны синонимы, один другого хлеще. Еще в рукопашной схватке… Или сегодня обойдется без рукоприкладства? Ведь кто его знает почему, но после этого уже совсем ничего не остается от маминой правоты. Хотя мальчик не устает убеждать себя, что мама, мама права, и это вовсе не она заводит все эти вечно тупые разговоры о деньгах.
Или, может, сегодня закончится по-другому, как это тоже иногда бывает:
– Вот, вот и вот! И вот эту еще тряпку, которую ты тогда пытался подарить этой своей, косоглазенькой… – хлоп, шлеп, щелк! Широко открывается наружная дверь, и на порог выставляются два чемодана. В дверях стоит красная, грозная мама. Она (о, какой позор!) громко и отчетливо, на весь подъезд говорит с нехорошей улыбкой:
– Вон из моего дома! Я тебе не позволю калечить детей. Нет, люди, вы только посмотрите! Этот человек пришел в мой дом в одной рваной шинели, из ушей текло, по-русски ни бум-бум. – Мама делает специальную отвратительную гримасу, чтобы уже ни у кого не возникало сомнений, какой папа пришел противный.
– Не пытайся закрыть дверь, пусть все знают, какая ты гнилушка! Ну, что ты ноешь, что значит стыдно? Мне – не стыдно! Я – мать!
Надо сказать, мама в этих скандалах, несмотря на, казалось бы, полный серьез, как-то никогда не могла совсем отключиться от внешнего мира. Все, что и без того уже было нехорошо, она еще доигрывала, чисто по-актерски доигрывала до прямо-таки ужасного. Конечно, если верно определение, что все женщины – актрисы, а русские женщины – по преимуществу драматические актрисы, то маму тянуло скорее к героико-трагическому репертуару. Но быт ведь не дает соответствующего материала, и тогда вместо «высокого» получается «смешное». Папа, «культурно-отсталый» по маминому определению, смолоду был очень способным и новое для него театральное дело осваивал прямо по ходу пьесы. Точнее даже – по мере ее, так сказать, коллективного созидания. Мама, случалось, «выпадала» из главной роли и совершенно внезапно выступала как бы в роли театрального критика или даже главного режиссера:
– Тьфу! – с сердцем говорила она. – Ну до чего же ты – фальшивый человек! – Здесь, видимо, мама имела ввиду фальшь в игре. – Ну, вся совершенно мимика никуда не годится, жесты, ты тоже прости, какие-то… я просто не знаю, у какого такого артиста погорелого театра ты их одолжил? А все потому, что дешево бьешь на жалость. Но дети (читай – зрители!) все видят, их – не обманешь! До чего же ты скользкий! – Здесь, видимо, мама в чересчур, может быть, эмоциональной форме высказывала чисто режиссерскую мысль о недостаточно достоверном раскрытии папой сценического образа. Так и слышалось в этом месте то самое, знаменитое: «Не верю!»