А Даня о творчестве рассуждает, прикладывает в порыве откровенности сам себя: проходную прозу сочинял, ту, что печатали. Вроде получалось, похваливали критики сдержанно, а самого мысли всякие крамольные одолевали, хотелось запретный плод сорвать, такое сделать, чтобы все ахнули, однако писать в стол не хотел, а чтоб за границей печататься, и помыслить боялся. Хотел в Союзе издаваться побольше, книгу за книгой, а это только при соблюдении условий определенных: не касаться, не трогать, убрать… И только когда гнет цензурный ослаб, а потом и вовсе исчез, замахнулся на серьезное: повесть о гетто, о бывшем сталинском охраннике, которого мучает, существует ли закон сохранения вины, пятисотстраничное повествование об Афганской войне… Неплохие, честные книги вышли, но поздно, поздно, сколько замыслов умерло, не реализовалось. Уйма лет потеряна безвозвратно. Неизвестно, правда, что получилось бы (вновь наводит самокритику), однако даже попытку не сделал – вот что обидно.
– Почему-то каждый из нас в прошлой жизни чаще одни ошибки замечает, – делает вывод Костя. – Угрызаешь себя: не то и не так делал, не в том направлении следовал, диву даешься: неужто не понимал, не ведал?
– Нет, не каждый. Многие ни о чем не жалеют, убеждены или уговорили себя раз и навсегда – все правильно и вовремя делали. Вырабатывают правила для оправдания собственной жизни. Ты знаешь, кто сказал.
– Знаю. Но он же постоянно мучился и страдал от несоответствия придуманного им идеала и реальных поступков. А еще ужасно боялся смерти, потому и ушел из Ясной Поляны.
– Обрати внимание: о чем бы мы ни говорили, непременно на философию сворачиваем, начинаем копаться, анализировать, подвергать сомнению…
– Милый мой, так это ж счастье великое, что все еще не скучно этим заниматься. Не обсуждать же мортгиджи, страховки и какая у кого модель тачки…
Уехал Даня, и опять жизнь на даче течет спокойно-безразлично, по-залаженному, по инерции, день, другой, третий… Вдруг жаркая, прямо-таки летняя погода устанавливатся, гуляет Костя часами по заволосатевшему лесу, в краски осени окунается, вминает шуршащий фольгой лист, внимает разговорам встрепенувшихся птиц. А потом холодает, дожди заряжают, и тогда работается ему в охотку, по шесть-семь часов кряду, и по мере наращения циферок в левом нижнем углу экрана компьютера, количество страниц романа показывающих, настроение улучшается – кажется ему, делает он единственно то, что нужно сейчас.
…Если вам ничего не снится, значит, вы ни в чем и ни в ком не нуждаетесь. И будто в опровержение, в одну из ночей является Косте некий субъект, до невероятия похожий на него, – такой же высокий, сутулящийся, залысый, с усталыми, неулыбчивыми глазами. Начинается промеж них разговор, странным образом запоминается, не теряется бесследно в закоулках подсознания, как обычно бывает поутру с пробуждением человека. Не все, конечно, помнится, но того, что остается, достаточно, чтобы двинулся едва очухавшийся от сна Костя на деревянных, точно не своих, ногах к столу и поспешил записать неровными, прыгающими буквами. А что не запомнил, то домыслил, довоображал.