Слово «дортуар» было неизвестно людям, населявшим комнатки в длинном сводчатом коридоре. Скорее всего, никто из них не имел представления и о Царскосельском лицее, в котором учился какой–то смуглый отрок, хотя на доме, где все мы тогда жили, висело подобие мемориальной доски. Город еще не оправился от послевоенной разрухи, и получить хоть какое–то жилье считалось большой удачей. Мама говорила, что в Пенсионных конюшнях16 хуже, чем у нас, в Лицее. Необъяснимое сочетание этих слов наводило на меня ужас. В любом случае у нас, на четвертом этаже, было лучше.
Я мысленно возвращаюсь в его закопченные стены, по которым развешаны корыта, баки и стиральные доски. Рукомойник и сливное ведро у каждой двери. Помойное – рядом, и не всегда под крышкой. Керосинки, примостившиеся на кухонных столиках. Электрические плитки у тех, кто мог позволить себе такое расточительство. Столики, и те были не у всех, тогда – какое–то подобие верстаков. Обладатели велосипедов подвешивали их на вбитые в стену напильники. Тут же растянутые веревки и чьи–то мокрые простыни. Водопроводная вода из ржавого крана на втором этаже, рядом – место для справления нужд. Чьей–то заботливой рукой нарезанные и наколотые на длинный гвоздь куски газеты. Почему мне кажется, что это была «Советская Россия»?
Я не знаю всех хитросплетений, связанных с получением права на жилье в наших комнатках, но помню, что они назывались «служебными». Сколько же их было на четвертом этаже? Десять–пятнадцать клетушек, разделенных фанерными перегородками. Фанерными были и двери. Ключи к нехитрым замкам обычно хранились под ковриком. Мне трудно представить, что можно было бы у нас украсть. Телевизор «Рекорд», поставленный на два перевернутых чемодана, стыдливо накрытых какой–то тряпицей, был единственной ценностью в нашей с сестрой комнате. Она спала на раскладушке, а я – на железной кровати, доставшейся нам от съехавших жильцов. В маминой комнатушке умещались диван–кровать и трехстворчатый шкаф с зеркалом. Туда же удалось впихнуть квадратный столик и пару стульев. Еще там была ковровая дорожка, придававшая комнате, по мнению мамы, особый уют. Зимой, когда выпадал пушистый снег, она сворачивала дорожку в рулон и отправляла меня с веником в Лицейский садик. В белоснежном сугробе под пробившимся лучом солнца дорожка вспыхивала карминным цветом, как случайный мазок, по ошибке нанесенный художником в картине моей памяти.
Летом на столе в маминой комнате появлялась простая граненая ваза с пионами. Их взлохмаченные бледно–розовые головы наполняли убогое жилище нежным ароматом.
В той комнате с цветами мне девять лет и я еще ничего не знаю о смерти. Там нет времени – ни потерянного, ни обретенного. Там молодое лицо мамы: подведенные карандашом полукруглые брови, чуть вздернутый нос, родинка на подбородке. Там флакончик с лаком для ногтей и коробочка с тушью для ресниц. Там подольская швейная машинка и соседка, примеряющая платье. «Мой Тарасик – москвич», – говорит она, посматривая на себя в зеркало. Тарасик – морской офицер. У него черные усы и круглое румяное лицо. Своего маленького сына они высаживают на горшок в нашем коридоре. Тарасик уйдет в плаванье, а когда вернется, зайдет к нам. «Вы должны доверять своей жене, а не слушать сплетни», – строго скажет ему мама.
Она была страстной портнихой, притом что шила плохо. «Раз не умеешь, так и не берись», – это уже тетя Тамара, ее сестра, мастерица и рукодельница. В семье произошло неравное распределение талантов. Но мама упорно продолжала тратить единственный выходной на кройку, примерки и распарывание неудавшихся нарядов. Она охотно бралась шить соседкам. Тут ее тоже поджидали провалы, но, к счастью, разочарование заказчиц никогда не перерастало в негодование по поводу испорченных отрезов и обманутых надежд. Как–то все умудрялись ладить в том коридоре. Я не помню ни одного скандала между соседями. Может, потому что у нас не было общей кухни?
Еще мама любила готовить. Ее кулинарный талант раскрылся позднее, когда в магазинах появились продукты. До тех пор в булочной давали одну буханку черного хлеба в руки. Это были времена Карибского кризиса и толстого лысого человека в телевизоре.
За хлебом приходилось ходить в центр города. В моей памяти он остался пустынным. Во всяком случае, я не помню людей на улицах. Забылись и их названия. Разве что Первого мая да Труда. Изредка проползал автобус или какой–нибудь грузовик.
Светофоров не было в помине. Зато в сквере на пересечении дорожек стоял памятник Ленину. Большой черный истукан во весь рост.
А вот это я иду по улице, разглядывая горшки с геранью в окнах деревянных домов. Пустая авоська намотана на кулак. Заборов нет. Мне видны детские коляски во дворах, белье на веревках, кошка на крыльце, умывающая мордочку лапой, станция скорой помощи с вечной лужей у подъезда.