Единственным плодом трёхлетней зарубежной поездки по большому счёту называли Александрова — вполне ещё молодого и вполне идеального советского режиссёра. В Америке казалось, это Эйзен постигал тайны Голливуда и достигал вершин, где обитали боги, от Чаплина до Диснея. А оказалось, то был Гриша. В Мексике казалось, это Эйзен овладевал в искусстве чем-то ранее ему недоступным. А оказалось, то был Гриша.

Ещё в Мексике казалось — Эйзен в авангарде синема́, на самом главном фронтире. А оказалось — отстал и от арьергарда, свалился в канаву придорожную и затерялся. Не то что от кино — от страны своей отстал. И от времени отстал тоже. Когда-то оно текло сквозь него, электричеством по жилам, даря силы и счастье творить. Нынче же течёт по нему исключительно пот, когда Эйзен поднимается по лестнице.

Троица выезжала в Голливуд, чтобы изучить звуковое кино. Однако первый звуковой фильм в Союзе сделал не Эйзен, а жадный до успеха Николай Экк — тоже выходец из Риги, тоже ученик Мейера, одним словом, открытый конкурент. Душещипательная историйка о беспризорниках не просто полюбилась зрителям в Союзе (плюс ещё в целых ста странах мира!), а и взяла приз Венецианского фестиваля — именно за режиссуру, что предельно обидно. В заслугу фильму ставили и то, что рассказывал он историю реальной детской коммуны в подмосковном Болшеве, а прообразом главного героя был доблестный чекист Матвей Погребинский, не только здравствующий, но и возглавляющий ныне Горьковский НКВД.

(Никто и не предполагал, что скоро картину порежут нещадно, стерев оттуда все упоминания коммуны, а режиссёр куда-то сгинет — и из столицы, и вообще из кино — на долгие десять лет. Улыбчатый же Погребинский размозжит себе голову выстрелом из револьвера, сидя в собственном кабинете и ожидая ареста. И всё это — по простой причине: к несчастью, коммуна носила имя главы НКВД Ягоды, как раз тогда впавшего в большую немилость.)

Когда после триумфа экковского фильма на Чистопрудный заявляется Горький и, тряся усами, уговаривает на ленту о беспризорниках, Эйзен усмехается: теперь ему уже, без всякого смущения, предлагают ходить проторёнными тропами и волочься по чужим следам — как ветерану. Или как пенсионеру?

Пенсионеру этому — далеко до сорока. Злые языки утверждают, что выглядит он раза в полтора старше, но Эйзену начхать. Мало кто решается называть его по-свойски Серёжей, а только и всегда — Сергей Михайлович. Даже Пера — верная наперсница, много лет прозябающая в статусе товарища, — даже Pearl зовёт его по имени-отчеству. За глаза обращение коверкают — кто любя, а кто и не очень, — превращают в Сергея Мексиканыча. Также в ходу эпиграмма: “Мы видим вместо Эйзенштейна прославленную Эйзенштень”.

Услышав остроту, Эйзен только плечами пожимает: не лучшая из возможных. А в августе тридцать четвёртого через ленинградскую “Красную газету” объявляет о своём уходе из кино.

■ Бориса Шумяцкого считали главным гонителем Эйзенштейна[4]. Сам режиссёр утверждал обратное: мол, это он, Эйзен, то и дело отвешивает начальнику такие словесные оплеухи, что о них судачит весь цех, поперхиваясь от смеха и иногда разыгрывая в лицах. Ну и кто из двоих — агрессор?

Шумяцкий знал, что по милости Эйзена превратился в героя анекдотов наподобие денщинка-идиота, но поделать ничего не мог: пытался — доступными ему административными методами — и постоянно терпел фиаско.

На Эйзена же хорьковая мордочка босса действовала, словно валерианка на кота: начинал резвиться так, что и семерым не удержать. Разом слетала с него мрачность последних лет, а язык обретал предельную ядовитость.

— Может, благодаря Шумяцкому-то я и чувствую себя живым? — вопрошал он Тиссэ или Бабеля, когда те, отсмеявшись вволю после очередной его выходки, принимались укорять за несдержанность. — И возможно, у нас это обоюдно? Не мешайте нашей взаимности, товарищи! Не будьте ханжами!

— Ведь вы же умеете, Эйзен, и очаровательным быть, и лапушкой. Так побудьте хоть разок — с руководством!

— Мечтаю об этом, Тис! Не поверите, Бабель, только этого и желаю! Более всего на свете хочу лизнуть начальственную жопу. Но — характер мешает. Сколько раз пытался — мешает, собака! Вот войду я к боссу в кабинет, свесив голову, и поскулю виновато, мол, мириться пришёл. Шумяцкий-муся всё поймёт — и из-за стола встанет, и нагнётся, и задницу подальше отклячит, и даже полы пиджака откинет, чтобы мне удобнее лизать было…

— А вы?

— И я уж было наклонюсь пониже, и совсем было приготовлюсь, и язык-то подальше высуну… А в последний миг возьму — и укушу!..

Шутка за шуткой, а дело принимает уже и нешуточный оборот: ни один проект Эйзена не запущен, психика его и финансы — в плачевном состоянии.

После нервического интервью “Красной газете”, где режиссёр прощается с профессией — как можно громче хлопает дверью, — Шумяцкий снова вызывает страдальца к себе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже