Шмыгнуть мимо Малого зала не успел — двери с треском распахнулись. Четверо несли тело пятого: за руки и за ноги, голова болтается, как у битой птицы. Лицо — белее бумаги, а губы — как черника. Дзига! Мёртвый? Нет, всего-то поплохело человеку. “В диспетчерскую! — командует кто-то с надрывом. — Там на диване отлежится”.

Ай да хитрец! Ай да молодчага! Вместо покаянной исповеди сумел-таки — в обморок.

Стушевался Эйзен, боясь, как бы не заметили, но было не до него: возбуждённые заседавшие всё ещё гудели в зале, не могли никак выйти из говорильного ража. И только двое уже покидали собрание: Шумяцкий вёл замминистра к выходу, бережно приобняв за талию дорогого костюма, словно девушку любимую провожал. Говорил при этом на ухо, но очень внятно:

— …а ушицу жена самолично готовила — тройную, как и полагается: на окунятах, сомьей голове и сёмужке. Вы сёмужку-то употребляете?.. Ну вот и я — под шкаличек. Тем более залежался у меня в ледничке один пузырёк-пузырёчечек…

Эйзен дождался, пока начальственное авто укатило с воркующей парочкой внутри, а сам двинулся от Дома кино пешком. До последней минуты хотел было идти к Пере — обсуждать смету на дачные работы в Кратове, — но сейчас переменил решение и направился на Тверскую, к Телешевой. У той всегда на кухне, словно в подсобке ресторана “Прага”, полная кулинарная готовность. Решил сегодня набить желудок — до отвала и полного отупения, чтобы даже дышать сил не было, не то что думать.

А что ещё оставалось?

■ “На то и Шумяцкий нужен, чтобы не дремал Эйзенштейн” — эта переделка известной пословицы про карася и щуку возникла как раз во время перипетий вокруг “Бежина луга”. Эйзен и правда “не дремал” — почти перестал спать на многие месяцы.

Киношеф окрысился на творение недруга едва ли не с самого начала: звериным чутьём своим уловил в будущей картине черты извечности вкупе с чертами обречённости, а также недопустимые в советском искусстве библейские мотивы. Образу Степка вменялась в вину его очевидная святость взамен требуемой картинки мальчугана-пионера из живого молодого поколения на селе.

В начале тридцать шестого борьба с формализмом была объявлена по всем фронтам, и теперь Шумяцкий ходил генералом. Главным объектом атаки назначил, конечно же, “Бежин луг”: лента категорически не вмещалась в прокрустово ложе социалистического реализма и выпирала во все стороны, как тесто из квашни, — сколько ни уминай, всё равно прёт.

Шумяцкий тем не менее старается. Одной рукой подписывая сметы на “Б.Л.” (центральный проект “Союзкино” в два счёта не прикроешь, увы), другой набрасывает очередной антиэйзеновский доклад. Ни одно совещание в Доме кино не обходится без страстных речей начальника. И чем дальше, тем пламеннее становятся речи, тем хлеще риторика.

Поначалу выбираемые эпитеты скучноваты и затасканны — не поражают оригинальностью. Эйзен смеётся потом в узком кругу: мол, сплагиатил Шумяцкий, из передовицы списал, двоечник.

Вопиющий антиреализм — “удивишь ли кого сегодня этой фразой?”. Идейно глубоко враждебное советскому строю произведение — “а эту, пока до конца дочитаешь, уже заснёшь”. Реакционный характер творчества — “встречается в каждой второй критической статье”. Концентрат формалистического уродства — “так и вообще в каждой первой”.

Однако месяц за месяцем докладчик оттачивает стиль, и даже Эйзену приходится признать наличие у Шумяцкого зачатков литературного дара.

Тлетворная сказочность и вонь религии — “что ж, это уже лучше, по крайней мере, не так заезженно”. Смердящий пессимизм — “и довольно выразительно”. Картина-монстр, чудо-юдо-лента — “а это даже образно”. Сборник эффектных фокусов-покусов — “а это вообще похвала! Спасибо за «эффектных», товарищ Шу!”.

Когда в мае после просмотра чернового монтажа товарищ Шу инициирует полную переделку сценария, Эйзену уже не до шуток. Почти готовую ленту требуется фактически переснять — переписать сцены, усиливая общий оптимизм и более внятно рисуя вредителей. Кроме того, предписывается ещё одна “малость”: заменить некоторых актёров, среди них — и милую сердцу режиссёра Елизавету Телешеву.

Самые прозорливые предрекают фильму скорый конец. Эйзен же лихорадочно собирается и мчится в Одессу, к своей палочке-выручалочке и многолетнему другу Бабелю — переделывать либретто. Оба принимаются за работу рьяно, ещё не зная, что за Бабелем уже следят.

Не картина, а какая-то социальная дикость, замешенная на одиозном мистицизме и упадочности… Отвратительное бесстыдство и гнусный цинизм режиссёра… Извращение образа советского человека, примитивизация и обеднение…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже