Люди-тени, люди-призраки. Их много, склеены в единую массу. Это не толпа из “Потёмкина”, составленная из тысячи разных лиц, каждое — ярким портретом. Толпа здесь — однородный глиняный поток, сель, бегущий с Охотного Ряда. Чёрной глиной плещется она по Красной площади, то прибывая, то убывая, то вздымая волны, то закручиваясь воронками, готовая то петь восторженно, а то воинственно восклицать, — повинуясь чему-то свыше. Или кому-то?
Ему. Ему одному. Это Он стоит на мавзолейной стене в окружении то ли фигур соратников, то ли в тихом сиянии собственной фигуры. Его взглядом вершатся приливы и отливы. Мановениям Его руки повинуется стихия. Шевельнёт пальцем — и вскипит поток. А шевельнёт другим — и растает благостно. Дрогнет бровью — и ринется толпа на запад. А если другой — на восток.
Толпа эта — и не толпа вовсе, а продолжение Его тела: его ногти и волосы, его усы. Сколько ни срезай — отрастёт новое. И Он это знает, и она.
Но как же Ему должно быть одиноко! Один, всегда один! Воли народной родитель и самого народа тоже, отец всему и вся, однако же — как перст. Врагам неприступен — но и близости дружеской лишён. Любим до преклонения — а самому-то и некому голову на грудь склонить. Боготворим — а сам-то без Бога над головою.
Тяжела ноша — волю народную родить и вершить. И тяжко Ему до вопля и скрежета зубовного, а порой и до смерти, но — несёт, несёт. Исполин. Светоч. Солнце наше и небо наше.
Неси, Владыче! Только не оставляй стараний своих. Только не оставляй — нас. Будь, только будь над нами. Тебя славим, Тобою живы. Твоими словами сыты, Твоими взглядами счастливы.
А уж мы для Тебя — всё! Уж мы — и землю пахать, не до седьмого пота, а до сорок седьмого. А велишь — ту землю топтать, хоть на парадном марше, а хоть и на настоящем. Уж мы — и рожать, не по числу, а покуда чрева женские не изотрутся в паутину. А велишь — детей тех, в Твою славу рождённых, Тебе же и отдать. Уж мы — Тебя воспевать, хором великим, дружным, яростным. Уж мы — и плясать, и писать, и фильмы снимать, и ловить в одном только взгляде Твоём любые Твои желания.
А уж себя мы — в прах! Уж мы сумеем, Ты не сомневайся. Отче, Отче, верь нам. Веками научены — века наперёд и помнить будем. Уж мы сумеем — и пылью лечь, и в глину превратиться, и песком рассыпаться. Топчи, мни каблуками — от нас не убудет. Потому как мы — волосы на голове твоей. Сколько упадёт — столько и опять вырастет. Мы — семя Твоё несметное, извергаемое без счёта. Сколько пропадёт — столько и опять народится. Топчи и извергай, Отче! Топчи и извергай.
Иначе — не живём. Иначе — страшно. Иначе — мы будем не мы. А кто тогда?..
Тиссэ с коллегами крутят ручки аппаратов азартно, как заведённые, — не ведая, что снимают всего-то потоки селя.
Эйзен сидит на ящике из-под камеры не шевелясь — мышцы уже затекли на жёстком сиденье, но встать или хотя бы сменить позу не хочет. Он всматривается в далёкое лицо вождя — золотой овал на фоне багровой махины Мавзолея, — и сердце его полнится благодарностью: хотя бы один образ в оскудевшем безвозвратно мире явлен ясно и в подробностях — один светлый остров посреди кипящей лавы красного и чёрного.
■ Как бы Вас ни унизили,
Как бы Вы ни устали,
Помните:
Маяковского
Восстановил
Сталин.
■ Шумяцкого расстреляли в июле тридцать восьмого.
О факте расстрела доподлинно известно не было. Чёрной январской ночью поднялись по лестнице Дома на набережной — и за каждой дверью, мимо которой стучали подбитые железом сапоги, молчала и дышала судорожно тишина, ожидая вторжения. Но той ночью поднялись на самый верх, к Шумяцким. После обыска с изъятием увели главу семьи, некогда борца с царизмом и члена РСДРП с незапамятного года, а ныне ленинского орденоносца и давнего приятеля вождя. В развороченной квартире осталась онемевшая от ужаса жена — в кружевном французском пеньюаре из спецраспределителя, как и была разбужена, и с двумя плачущими дочками.
Куда увезли? Жена металась тюремными маршрутами, рассекая столицу то с севера на юг (от Бутырки к Сухановке), то с запада на восток (от Красной Пресни к Лефортово). Не нашла. Твердила в казённые окошки регалии мужа, надеясь разжалобить охрану: член бюро Ленинградского губкома и почётный гражданин Монголии, ректор Коммунистического университета и руководитель Союзпечати, глава кинопромышленности СССР, наконец, — но все звания уже утратили силу: эдаких шишек нынче по тюрьмам как собак нерезаных.
Держали арестованного в отдельной камере или в общей? Если в общей, то он, верно, узнал от позже прибывших, как нещадно терзала его пресса: травля была организована широкая и качественная, в соответствии с рангом обвиняемого — исключительно на первых полосах. Если же держали в личной келье, то о размахе пресс-поддержки собственного ареста Шумяцкий мог только догадываться.