Здесь, под сводами низкими, словно гробовая крышка, густели тени. Из них проступали и в них же утопали фрески — сюжеты писаны на потолках и сводах, как на страницах Книги книг. Лики святых огромны и суровы, а редкие людишки под ними — муравьи, не больше: ползают по лабиринту Кремля, едва помещаясь в проёмы, суетятся о своём. Блистает золотом парча, сияют жемчуга — одежды здесь прекрасней и достойней тех, на кого надеты. Пирные столы ломятся, кувшины расплёскивают вино, до того полны, а по закуткам замерли в ожидании жертвы чаши с ядом. Свечи вздымаются к потолку, до того огромны, но лучам свечным не растопить вездесущую тьму. Солнца же в золочёных катакомбах не бывает — не прорублено здесь ни единого окна.

Смешивая настоящие предметы старины с плодами собственной фантазии, Эйзен создавал мир правдивый и одновременно условный: обёрнутый в историческую вещность, миф обретал плоть, а вместе с ней и силу. Вот и ещё одно художественное открытие, что тянет на диссертацию или книгу — и которое, конечно же, Эйзену не успеть описать.

Ему бы успеть до начала съёмок возвести декорации — павильонные в ЦОКС и натурные под Алма-Атой, у деревеньки под названием Каскелен. Степь там была не плоска, а волниста и при большом желании могла быть назначенной на роль холмов Поволжья. Эйзен такое желание имел: на одной из возвышенностей выстроил “Казань”, которую царю Ивану по ходу фильма предстояло героически взять.

Декорационно это было самое слабое место фильма: вместо пышных лесов — жухлая степная трава, вместо Волги — Каскеленка, то ли речушка, а то ли ручеёк, что перепрыгнешь в два счёта (её Эйзен решил и вовсе не показывать в кадре). Да и сама “Казань” — сплетённые из тростника чия и обмазанные штукатуркой башенки — едва ли походила на крепость, которую нужно было долго и отважно завоёвывать.

Но делать нечего. Приходилось только надеяться, что немногие зрители бывали в настоящей Казани. А кто бывал — те пусть поверят не в географическую точность, а в правду мифа.

■ Съёмки “Ивана Грозного” стартовали весной сорок третьего. По ночам (а электричество в ЦОКС по-прежнему давали только ночью) белые ещё горы дышали снежным холодом — и начать решили со сцен без реплик, чтобы пар изо рта актёров не портил крупные планы. Однако полностью избежать морозных облачков не удавалось, и монтажёры то и дело в ужасе бежали со своего “чердака” к режиссёру: “Сергей Михайлович, ещё один папиросный крупняк!”

Стынь в павильонах стояла такая, что все реквизитные валенки пошли в ход — обули осветителей, ассистентов и гримёров, а также целый взвод подсобников из раненых. Черкасов щеголял в царской медвежьей шубе, сбрасывая её только на входе в кадр. Франт Москвин, перед тем как усесться в операторское седло, надевал на себя все привезённые в эвакуацию — чрезвычайно элегантные и совершенно не тёплые — твидовый пиджак, габардиновый тренчкот и тонкой шерсти пальто, одно на другое. Эйзен работал в ватнике и пыжиковом треухе.

Посмотреть на съёмки собиралась вся Алма-Ата. Уже на закате к цоксовским дверям слетались пацанята с окрестных детприёмников, затем подтягивались молодёжь и люди постарше, включая старушек в белых тюрбанах и ни слова не говорящих по-русски дехкан. Можно было попросту не пускать их в павильон (“Здесь вам не цирк, товарищи трудящиеся Востока!”), но Эйзен разрешил: пусть-ка подышат, хоть согреемся. Живые батареи часто не выдерживали смену и засыпали тут же, прикорнув на каком-нибудь ящике в уголке; их не будили — сон обогреву не помеха.

А вот кого хотели бы, да не могли разбудить — это массовку. Составляли её из выделенных военкоматом ветеранов и солдат, что прибыли домой на побывку. (А где ещё сыскать в казахском городе да во время всеобщего призыва сотню-другую русских лиц?) Обряжали и в чёрный люд, и в бояр — часто одних и тех же мужичков, хоть и в разных гримах. Помучается такой актёр-любитель смену или две, лупя слипающиеся глаза, а на третью ночь возьмёт и пропадёт — забьётся куда-нибудь под лестницу или в сундук с реквизитом и задрыхнет до утра. Зови-ищи его по всей огромной ЦОКС! Ассистенты с ног сбивались, пытаясь согнать воедино статистов, но военная смекалка всегда побеждала тыловую старательность: сколько ни тщись, а треть массовки после полуночи исчезнет, словно заколдованная. Пришлось Эйзену ввести “ночной коэффициент” — гримировать и одевать массовки на треть больше, чем нужно для кадра. Ругать побывочников не поднимался язык — скоро они опять отправлялись на фронт.

Единственное, что хоть как-то дисциплинировало вольных статистов, это ужин. Подавали его посреди смены, часа в два-три пополуночи, и все бодрствующие получали свою миску стылой каши или супа, от которого у неженок сводило зубы, до того холоден (пару раз Эйзену показалось, что в супе похрустывают льдинки). Разогревать котлы с едой на ЦОКС было попросту негде.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже