Немудрено, что с Мама́ сложились у Телешевой прекрасные отношения. Обычно Юлия Ивановна была строга к сыновьим женщинам, но в этом случае сделала исключение: привечала так похожую на себя кандидатку в невестки и всячески лоббировала. Даже официальный брак сына не стал препятствием: с невнятной Перой можно было, по разумению матери, легко развестись, чтобы сочетаться с роскошной Телешевой.
Эйзен по привычке игнорировал матримониальные интриги, но ни Мама́, ни сама Телешева не оставляли стараний. И сложили в итоге мощную коалицию, противостоять которой могла только домработница тётя Паша — за её жилистой спиной Эйзен и прятался пару лет. Её-то, преданного нукера и грозного цербера, и взял с собой в эвакуацию.
Перечень обид Мама́ вырос ещё на одну, и весьма существенную. Какое-то время она даже перестала писать сыну — о матери Эйзен узнавал тогда из писем других корреспондентов, прежде всего Телешевой: что бедствует и продаёт вещи; что дачу в Кратове ограбили в очередной раз; что Мама́ — вот уж не удивила! — вдруг сама засобиралась замуж, за какого-то доктора-вдовца… Через пару месяцев оттаяла, вновь начала писать. А замуж так и не вышла.
Телешевой ещё предстояло научиться у Юлии Ивановны и Перы главному, без чего близкое общение с любимым было невозможно: умению прощать гигантский эйзеновский эгоизм, умению бесконечно отдавать без всякой надежды хоть что-то получить взамен.
Милый мой Метрулинька!
Я не могу понять, что значит, что от Вас совсем нет писем?.. Ведь это бессовестно; зная, как я жду Ваших писем, как мне дорого всё, что Вас касается, как я живу только мыслями о Вас, — это жестоко так себя вести… Если бы Вы только знали, мой милый Метрушка, как трудно я живу морально. Внешне всё хорошо: я сыта, у нас открыли хорошую столовую, где мы берём обеды, у меня тепло, я много и не без интереса работаю, но… нет Вас. И это очень ощутительно, это как жгучая рана, которая болит постоянно… сурово зажимаю эту рану, зализываю кровь и продолжаю жить, только работаю больше, молчу много и смеяться разучилась… люблю Вас бескорыстно, преданно, сильно и глубоко… А от Вас одно письмо за пять месяцев. Ужасно.
Метафора описывала, пожалуй, не месяцы разлуки, а все шесть лет их отношений. Всё это время Телешева бесконечно “зализывала кровь”, потеряв счёт уколам, царапинам и прочим увечьям, наносимым её тонкой душе самым сложным романом в жизни. Подруги называли их связь мазохизмом, а Эйзена — садистом. Телешева горячо соглашалась, но любые намёки прервать “извращения” отвергала так же горячо.
Однажды решилась было — и уже устроила Эйзену беседу до утра, со слезами, прощальными объятиями и ворохом цитат из пьес; и уже провела неделю в постели, переживая разрыв; и уже прекратила кулинарные подвиги во имя возлюбленного. Но пару месяцев спустя обнаружила себя вновь накрывающей нарядный стол в собственной столовой — с приборами на две персоны и количеством кушаний на десять; телефонный аппарат при этом таскала с собой из комнат в кухню и обратно, боясь пропустить звонок от Метрулиньки.
Она стала хуже себя чувствовать: нервишки, язвы-гастриты, женские болячки — и это только то, что мхатовские врачи увидели с первого взгляда. Списывала на возраст — дело близилось к пятидесяти (да-да, была старше Метрунюшки на целых шесть лет, что подстёгивало страсть — не только её, но, кажется, и его). Углубляться в собственные диагнозы не стала, сбежала от докторов. Тем более что лучшими лекарствами считала вовсе не аптекарские; объятия и поцелуи — вот чем предпочитала лечиться. Этих медикаментов наблюдался в её рационе дефицит, и довольно существенный, увы.
Разлука и тяготы эвакуации обострили положение: начались хвори. Вернее было бы назвать их одной нескончаемой хворью, словно перетекающей из одного органа в другой, и в третий, и далее и никак не желающей покинуть организм. Телесная оболочка — всё ещё прекрасная, манкая — сдалась последней. С юности пышная, Телешева худела только в самые тяжкие моменты жизни, а после быстро набирала вес. Похудела и нынче — но так и осталась отощалой, округлости не вернулись.
Привезённый из Москвы гардероб — и платья, летящие шёлковые и узкие вязаные, и юбки-карандаши английской шерсти, и остромодные блузы с бантами — всё это богатство пришлось даже не подгонять — ушивать кардинально, словно полученное с чужого плеча. Портняжничала сама, ночами. В общежитии света не было, и работала при свече, отчего болели потом глаза. Старалась не для себя — для Пухлячка-Метрушки, с кем однажды и наконец-таки они непременно свидятся.