Шамес кидал на меня взгляд поверх очков:
— Разве что ты, мальчик… Так слушай хорошенько, с умом.
И, положив маленькие, костлявые руки на трость и слегка раскачиваясь из стороны в сторону, словно вдруг пустившись вплавь на корабле времени, он рассказывал вековечную сказку, но на свой собственный лад:
— …А про́клятый Каин бродил по свету. Вслед за ним, как красная змея, что выползла из рассеченной головы Авеля, вилась по горам, по долам речка крови. Сотни лет Каин бродил, и сотни лет вилась за ним кровь брата. Со временем знак на лбу его стерся, как стираются лица царей на монетах. Но кровь убитого брата не хотела останавливаться, она кусала его за пятки и гнала убийцу дальше: «Иди и неси на себе груз своего греха!» И так год за годом таскался Каин по городам и местечкам, и все тяжелее и тяжелее становилась его ноша, потому что росли грехи этого мира…
В то далекое лето детства не было уже для меня лучшего места в нашей махале, чем акация в синагогальном дворе. Частенько я намеренно приходил туда пораньше, когда старый шамес еще занимался делами, чтобы наверху, на дереве, поджидать, пока он не выйдет из своей каморки, словно прильнувшей к задней стене синагоги. Там старый Йосл жил один-одинешенек, но порой какой-нибудь бездомный бедолага оставался у него на ночлег. И для Илии-пророка дверь у шамеса была открыта отнюдь не только на Пейсах. Когда они сидели в тени дерева и плели свои бесконечные разговоры, мне порой казалось, что я, подобно его ослику, тоже превращаюсь в некое существо, у которого есть два больших-пребольших уха, чтобы выслушать все сказки этого мира, и рот, всегда раскрытый от любопытства.
Сидя в своем насесте на ветвях акации, я узнал немало захватывающих историй — как о стародавних временах, так и о людях, живших в нашем городе… Я слушал их, а перед моими глазами кружились, словно на карусели, различные персонажи, лица которых из-за быстрого кружения размывались на фоне времени. Конечно, далеко не все детали из того, что два странных старых еврея рассказывали друг другу, были мне понятны, но я полагался на свои уши-локаторы, не пропускавшие ни слова, и на свой по-детски раскрытый рот, готовый заглотить все. Немало из тех историй вплелись впоследствии в мои новеллы — и те, что уже написаны, и те, что еще только дожидаются своего часа быть запечатленными на бумаге…
— Ну, ты опять на дереве? — окликнул меня шамес, когда Илия-пророк покинул синагогальный двор.
Йосл все еще сидел на лавочке и не поднимал головы, как будто мог видеть меня сквозь черную ермолку, покрывавшую его маленькую голову.
— Ты там, похоже, высматриваешь мессию, да? Будешь первым у нас в городе, кто его увидит…
Уже стоя внизу, я запустил руку за пазуху, вытащил оттуда сверток и протянул его старику.
— Что это? — спросил он с детским любопытством.
— Книшес с тыквой… Бабушка вам прислала.
— Вот так так… — буквально пропел он. — Чтоб ты был здоров! У тебя славная бабушка, а ты таки — весь в нее.
Он разложил сверток на лавочке, развернул его и двумя пальцами отщипнул от пирожка маленький кусочек. Кусочек отправился в рот, и жидкая бородка начала мелко трястись, при этом сжатые губы касались кончика носа, который пританцовывал вместе с бородкой. Я не удержался и рассмеялся. Но шамеса мой нахальный смех не трогал. Он завернул книшес назад в бумагу и, облизываясь, сказал: «Старе як мале». Сверток он засунул в карман пиджака и слегка прижал к животу.
— Вечером придет Илия-пророк, так у нас будет с чем чай пить…
Шамес тоже попотчевал меня лакомством — очередной сказкой. Я наслаждался ею не меньше, чем он — пирожками моей бабушки, но должно было пройти много лет, чтобы я почувствовал ее подлинный вкус. Сейчас она всплыла в моей памяти — как раз вовремя.
…Крики угнетаемых и истязаемых достигли даже Пещеры патриархов, где покоятся наши праотцы и праматери. И восстал праотец Авраам из могилы, и спросил у Всевышнего: «Разве для того избрал ты народ мой, чтоб враги мучили его и рвали его в клочья?» И ответил Всевышний Аврааму: «Страшно согрешили сыны твои. Предали они наследие свое, и отступились они от всех двадцати двух букв алфавита своего!» И вскричал Авраам: «Кто может засвидетельствовать это?»
Прилетела к нему птица Алеф. Обратился к ней Авраам: «Неужели ты, которую народ мой поставил во главе Десяти заповедей, оказав тем наивысшую почесть, не пожалеешь его?» Услыхав эти слова, Алеф тихо склонила голову. А птице Бейс напомнил Авраам, что с нее начинается Тора. Осталась Бейс стоять в отчаянии… И так одна за другой — все двадцать две буквы застывали, не в силах вымолвить дурное слово о народе израильском…