Я обратилась к коннетаблю Тауэра с прошением и умоляла его позволить мне повидаться с Кристофером или хотя бы написать ему, но он сказал, что это невозможно. Тогда я спросила – какой ужасный вопрос! – отдадут ли родным его тело. Ответ был – нет. Тело приговоренного к смерти преступника принадлежит государству, и похоронят его во дворе церкви Святого Петра в Оковах – не внутри, а снаружи, как подобало человеку незнатному. Милость нам была явлена лишь одна: королева смягчилась и приказала отрубить ему голову. Ему не придется пройти через муки повешения, потрошения и четвертования, как злосчастным Мейрику и Каффу 13 марта.
Утром 18 марта я нарушила слово, которое дала себе, и решила, что все же заставлю себя пойти на Тауэрский холм. Я, подарившая Роберту жизнь, не была рядом с ним, когда он ее лишился. Быть может, мой последний долг, который я как жена могу отдать Кристоферу, – это сопровождать его в последнем его пути. В отличие от Роберта, ему предстояло пройти его публично.
Однако еще на подходе к Тауэрскому холму, увидев толпы народу, я пожалела о своем решении. Мне никогда не доводилось присутствовать при публичной казни, однако предполагалось, что они должны служить уроком, вселяя в сердца зрителей страх. На практике же они превратились в потеху вроде медвежьих или петушиных боев, только лучше, поскольку жертвами были люди, а не животные. Я очень старалась не слышать веселого смеха и болтовни собравшихся. Все эти зеваки были свободны – свободны и вольны попусту растрачивать свои жизни, бездумно разбрасываться всем тем, что было им даровано, в то время как Кристофер не волен был даже написать письмо! Я ненавидела их.
Впереди высился Тауэрский холм с эшафотом на вершине. Многие закончили здесь свой жизненный путь, многие освятили его своей кровью. Томас Мор, который, по слухам, когда его вели на эшафот, пошутил, что, хотя он и благодарен тем, кто помогает ему подняться по ступеням, спустится уже самостоятельно. Кардинал Джон Фишер, которого Генрих VIII предупредил, что, если папа пришлет ему кардинальскую митру, надевать ее будет не на что. Генри Говард, граф Суррей, поэт. Гилфорд Дадли. Томас Кромвель. Все мнимые любовники Анны Болейн и подлинные – Екатерины Говард.
Я пробиралась сквозь толпу, которая становилась плотнее по мере приближения к эшафоту. В конце концов я оказалась зажата между двумя дюжими мужчинами; впрочем, благодаря их внушительному размеру никто не мог оттереть меня в сторону. Я стояла совсем близко к помосту, так близко, что чувствовала запах соломы, которой он был устлан, – она должна была впитать кровь. Палач в черном капюшоне уже ждал, и плаха тоже. Рядом стояли двое священников. Наконец толпа зашумела, и я увидела, что ведут двоих – Кристофера и Чарльза Дэнверса. По пути на эшафот они должны были пройти совсем рядом со мной, и я обнаружила, что, совершенно парализованная, смотрю, как они приближаются. Кристофер должен был оказаться от меня на расстоянии вытянутой руки. А я не могла шелохнуться. А потом вдруг смогла – и схватила его за рукав. Он оглянулся на меня, не узнал, и в следующее мгновение охранявший его солдат ударил меня по руке. Кристофер, волоча ноги, начал подниматься по ступеням.
Повязку с него сняли, правую сторону его лица пересекал страшный багровый шрам. Вид у него был оцепенелый, как будто он не понимал, что происходит. Представитель короны зачитал обвинения и приговор. Подошли священники и принялись вполголоса что-то говорить обоим. Затем чиновник спросил, желают ли они произнести последнее слово.
Кристофер вдруг словно очнулся от оцепенения. Он четким голосом произнес, что он изменник и заслуживает смерти. Потом сказал, что прощает всех своих врагов, в особенности сэра Уолтера Рэли. А потом воскликнул:
– Я умираю католиком! – Он повел вокруг безумным взглядом и увидел меня. – Нет, нет! Уходи!
Но мои ноги словно приросли к земле, и тогда он добавил:
– Исполни мое последнее желание!
Он отпустил меня. Я могла уйти и не быть свидетельницей его ужасного конца. Я повиновалась. Зажав ладонями уши, я развернулась и побежала по склону холма вниз. Но ничто не могло заглушить злорадного рева, которым разразилась толпа, когда палач нанес удар.
Пасхальное утро, 12 апреля. Зима осталась позади – вся, совсем, – и тьма, которая опустилась 25 февраля, в Пепельную среду, когда был казнен Эссекс, наконец-то отступила.
Мгла, которая сопровождала в этом году Великий пост – как в природе, с ее промозглыми туманами и упорными заморозками, так и в моем сердце, – рассеялась. Мне казалось, что птичьи трели и яркая желтизна новых цветов не вернутся больше никогда, а если и вернутся, то не принесут мне никакой радости. Однако же они по-прежнему обладали магической способностью придавать всему новизну.