Матвей Мещеряк взглянул на Ермака. Тот сидел неподвижен, как скала. Умел атаман так себя держать. Молчать грозно, и молчание его было непредсказуемо. В станице у Ермака были в основном донцы. Понял он слова Барбоши так: мол, мы, волжские да яицкие, царю не присягали, а вы, донцы, присягнули, склонились…
Тем временем Барбоша дальше, с тою же твёрдостью, правил свою речь:
– Нет, браты-казаки, не служили мы, яицкие да волжские, царю московскому, а его прикащикам, которые солью торгуют на Чусовой да на Вычегде, и подавно служить не желаем!
– Не желаем!
– Не желаем! – эхом пронеслось над кругом, над ропотом да над молчанием других.
– Любо, Барбоша!
– Любо, атаман!
– Погуляем тут, на Волге да на море, покуда гуляется!
– Так, браты, купцов на наш век хватит и тут!
Дошла очередь и до Ермака.
– Тяжело, братцы, стало жить на Волге. Это правда. И завтра будет ещё тяжелее. Многих из нас повезут в цепях в Москву. И такое тоже будет. Хотите погулять? Что ж, погуляйте. Воля казака длинная, и только смерть может укоротить её. Но смерть бывает разная. Одно дело сложить голову за веру православную да за старинную волю. Другое дело – умереть от пули стрелецкой где-нибудь на Волге у Жигулей или у Соснового острова в схватке с такими же православными.
– Что-то ты не те песни запел, Ермак Тимофеевич, – не унимался Барбоша. – Сильно ж тебя изменила служба царская. От казацких обычаев готов отречься, так тебе полюбился московский калач.
Слова яицкого атамана всё больнее и глубже занозили самолюбие Ермака. Матвей Мещеряк тряс лохматой головой, скрипел зубами. Ударил Ермак кулаком по рукоятке сабли, вскочил на ноги и, окинув круг тяжёлым взглядом из-под сдвинутых бровей, вдруг сказал то, чего не ожидал никто:
– А что, казаки, сослужим царю ещё одну службу – пройдёмся по сибирским рекам и положим к ногам Москвы Кучумов бунчук! На такое дело и Строгановы в помощь сгодятся! За голову Кучума царь многое простит. И вере нашей православной послужим! Неужто ты, Богдан, не желаешь того, что каждой казацкой душе желанно, – чтобы за Камнем по воскресеньям «Христос воскресе!» в церквах запели?
Барбоша со своей ватагой прежде зимовал на Волге, в Жигулях. Облюбовал высокий берег, откуда далеко просматривались и река и окрестности. Нападал на купцов, грабил, душегубствовал. Вместе с Иваном Кольцом у Соснового острова напал на русское и ногайское посольство, в котором оказался и пермский воевода Пелепелицын. Натерпевшись страху, воевода, насколько мог, отыгрался на казаках в своём донесении Грозному. Московская власть играла казаками, они ей были то нужны как противовес вечной ногайской угрозе на степном рубеже, то не нужны. В 1581 году, погромив ногаев, которые небольшими силами вторглись в порубежье и направлялись к рязанским местам, казаки отправили в Москву пленных. Надеялись на милость Грозного, что он простит им грабёж посольства. Однако царь поступил иначе: ногаев отпустили с дарами, а двоих атаманов на глазах у тех же ногаев повесили. Барбошу и Кольца велел сыскать и казнить. Вот почему Барбоша не верил Ермаку.
Но поверили Ермаку Иван Кольцо и другие атаманы. Что встрепенулось в них? То же ли, что и в Ермаке? Тесно стало на Дону и на Волге, не вмещается в простор этих рек и берегов широкая казацкая натура с её вольным хмелем и жаждой покуражиться над тем укладом и порядком, каким жила мужицкая, купеческая и дворянская Россия. Хотелось ступить в неё нарядным турецким сапогом, снятым с убитого в степи басурманина, выплеснуть одним ударом всё живое, словно воду из лужи, насладиться своей дикой удалью и, не оглядываясь, пойти дальше, куда воля поведёт. Его ли забота, как та выплеснутая вода будет собираться обратно, чтобы снова отражать небо, утолить чью-то жажду. Ан нет: лужа перед ним уже вроде как и не лужа, а бескрайнее озеро и даже море, и его одним ударом не выплеснуть. Если это море осердится и взволнуется, то и большой струг разнесёт по шиверам и скалам, так что не выжить в той буре и опытному пловцу. Поняли это казаки, и о том уже давно толковали, что теснят их волю московские города и остроги, которые каждый год появляются по берегам Волги, Камы, Иловли, Сызрани, Ахтубы, Самары, встают ладно, по-новгородски рубленными башнями, грозно стерегут московский покой жерлами чугунных затинных пищалей. Сидят там стрелецкие гарнизоны под твёрдой рукой царских воевод. И сплохуй казак, попади в руки любого из них, заклепают тяжёлой цепью твою волю, обдерут, ощиплют её, как подстреленную птицу гагару, предназначенную для кипящего котла, а уж она-то волю любила больше, чем человек.
И те из казаков, кто на том большом кругу сумел прочитать это в глазах атамана Ермака и расслышать в его словах, шатнулись к нему. Другие же, кто не нашёл в себе сил расстаться с тем укладом, который они добыли здесь, на Волге и Яике, саблей и огненным боем и который потом годами строили и совершенствовали плотницким топором, остались с Богданом Барбошей.