Галя хотела поднять Любашу, но та тяжело застонала, и Галя поняла, что ей не донести раненую на руках и тем более не подняться на катер по шаткому узкому трапу.
Она подошла к пожилому санитару и, положив руку на плечо, сказала:
– Возьми ее… Она же девушка. Ей еще не исполнилось девятнадцать.
– Девушка, парень… Все одно – солдаты. Тута многим девятнадцать годов не исполнилось. Тута все молодые.
Лицо у пожилого санитара было безучастное, не лицо, а маска.
– Я прошу вас…
Галя уже не сдерживала слез.
Моряк, что сидел у стены, раненный в голову и в левую руку, вынул из кобуры пистолет и закричал надрывным голосом:
– Застрелю, падла! Клади на носилки девку. Слышишь?!
Подействовало!
Галя провожала носилки до самого катера. Спросила пожилого санитара:
– Куда ее?
– В ногу.
– Опасно?
– Нога есть нога. Какая тута опасность… Худо то, что она, видать, кровушки много потеряла. Ето худо…
Матросы с катера подхватили носилки. И они ушли вверх, зачернив небо. А потом хлестнула волна, катер накренился. Галя увидела палубу и матросов с носилками в руках. Они держали их бережно и стояли на ногах крепко.
Галя решила поблагодарить раненного в голову и в руку моряка. Он сидел на прежнем месте, откинувшись спиной на старый, потрескавшийся фундамент.
Наклонившись, Галя сказала:
– Большое вам спасибо. Она моя подруга. У нее парня в Туапсе убили. Зенитчика. Она за него мстить по…
Галя не кончила. Она поняла, что моряк мертв.
– Сады зацветут завтра, – сказала баба Кочаниха.
Степка подумал, она шутит. Но ни улыбки, ни иронии не было на ее вспотевшем лице. Прислонив к дереву лопату, черенок которой из-за долгого пользования блестел как лакированный, она вытерла лицо широким, застиранным фартуком. И добавила:
– Позарюй утром. Увидишь…
Ломти развороченной земли у ее ног, не очень темной, а сероватой, пахли теплой сыростью и молоком. Короткая, светло-зеленая трава островками была раскидана по саду. Они были самой разной формы, эти островки, и самых разных размеров.
– Слыхал? – сказала баба Кочаниха. Ей, кажется, надоело окапывать деревья. И она была рада, что Степка подошел к забору, изогнувшемуся, точно дуга, и завел этот пустой разговор.
– Слыхал?.. – Она повторила, сделала паузу. Сощурилась.
– Не слыхал, – ответил он.
– Моему деду вчерашнего дня орден вручили. Красной Звезды!
– Хорошо. Орден Красной Звезды – хороший орден.
– Дед заслужил его.
– Честно заслужил. Дед смелый.
– Он шибко смелый, – сказала баба. – Ничегошеньки не боится. Особливо, если выпить надумает.
– Ему виднее. У него запросы… Он столько лет прожил, во всем разбирается.
– Сколько лет… Мудрость, Степан, в голове, а не в бороде.
– Я про это уже слышал.
Баба Кочаниха вздохнула. Потянулась неторопливо к лопате.
Степка пожаловался:
– От Любаши нашей второй месяц письма нет.
– Затерялось, может?
– Погибла Любаша…
– Типун тебе на язык!
– Сон мне снился… Нехороший.
– Расскажи, – насторожилась баба Кочаниха. И выпрямилась…
– Маки красные снились. Любаша среди них дурным смехом смеялась… Ну, словно вина выпила.
– К болезни это. К ранению… А больше ничего не снилось?
– Снилось. Да я позабыл… У меня всегда, что ни снится, ничего не помню. А на этот раз глаза у Любки нехорошие были. И смех какой-то дикий…
– Матери не говори.
– Я не сказал.
– Сны, Степан, они не каждый раз сбываются. Они тогда верны, когда от предчувствия приходят.
– Тоска тоже от предчувствия?
– Тоска, она сама по себе. Она от срока. Не видишь долго близкого человека, родного. И затоскуешь тяжко-тяжко…
– А предчувствие?
– Предчувствие – другое… Это, значит, господь бог знак дает.
– По-старому вы объясняете, – обтекаемо сказал Степка. Не возразил, что бога нет (не хотелось обижать добрую старуху). Но и не согласился.
– Не все старое – плохое… Новое, оно тоже боком выходит. Самолеты, бомбы… Раньше саблями дрались – и все! Сколько ныне молодежи сгинуло, так ничего и не повидав. Одно и утешение, что исстари в народе говорят: не тот живет больше, кто живет дольше.
Думы, думы…
О чем в войну может думать женщина-солдатка, кормилица детей?
«Люба! Любочка! Первая ты моя!..
Ни один же человек на этом свете не помнит и не знает, как долго у тебя не прорезались зубки. А когда в год и два месяца заблестел один, маленький и прозрачный, как одуванчик, и ты радостно и гордо показывала на него пальчиком, я плакала, плакала отчаянно, потому что у соседских детей в этом возрасте было уже по шесть крепких молочных зубов…
Потом ты заболела коклюшем. Кто еще, кроме меня, помнит об этом? Он, вражина, не просто бил тебя, он выворачивал тебя, дочурка, наизнанку. А ты была маленькая, нежненькая. И видеть, как синеешь ты во время приступа, было больше чем пыткой.
Разве лишь отец еще помнит, как первый раз провожала я тебя в школу. Как ты вернулась после уроков, позабыв в классе свои книжки.