Семга делала коп — углубление в гальке, куда мечет икру, а крупные хариусы, чуть шевеля плавниками, уже разевали рты…
Солнце на Севере закатывается летом поздно. Вечер пал тихий. Присев на угоре, Николай нарвал травы, настругал острым, всегда висящим на широком кожаном ремне охотничьим ножом мелких стружек и развел дымокур.
Едкий дымок тонкой змейкой поднялся над пожней и пополз вниз к воде.
— На Неглинную бы сейчас! — Родышевцева вздохнула. — Это плохо, что по дому скучаю?
Что мог ответить Николай? Окажись Торопов в Москве — затосковал бы по глухим распадкам и бесчисленным, поющим одну и ту же песню, перекатам Сулы, по зеленым наволокам ее.
Ему детство вспомнилось. Да и было ли оно, детство? Николай помнит душное летнее утро, грозовые тучи над горизонтом, лебедей, летящих с юга. В то утро из соседней деревни, в которой был единственный на весь сельсовет радиоприемник, принесли весть: война! На следующий день отец ушел на фронт, чтобы уже не вернуться. Четверо их росло на руках у матери. Ни одежонки, ни обувки настоящей не знали, пока не выросли. После войны мужиков вернулось один из десяти, запущенные земли оскудели, половина изб в деревнях стояла с заколоченными окнами. И мальчики двенадцати-тринадцати лет потянулись кто куда: одни в ремесленные училища, другие в города, что за войну выросли в тайге, Коля Торопов ушел на заработки. Стал слесарем. После демобилизации потянуло его домой, да и мать просила приехать; братья к тому времени стали буровиками, в деревню не заглядывают. Хотел парень заделаться мелиоратором, но на свою беду встретился на пароходе с Замлиловым. Через несколько дней тот к нему пожаловал в гости.
— Иди к нам, Никола, — сказал Замлилов. — При укрупнении инспекторы поувольнялись. Прямо беда.
«Пропади эта инспекция пропадом», — думал сейчас Николай, глядя на Сулу.
На предприятиях учат, продвигают, категорию присваивают, а в рыбинспекторы берут кого угодно по принципу: рыбу едал, значит, будет толк.
Они и не заметили, как солнце спряталось в каменистый распадок, заросший густым хвойником, лишь редкие лучи прыгали зайчиками по воде…
— Яму кто-то копал. Может, покараулим? — спросил Торопов, пряча лицо в густую траву. Родышевцева прижала к груди ноющие ладони и уснула…
Николай посмотрел, покачал головой. Долговязая, лицо словно прозрачное. Среди деревенских девчат нет таких. У тех щеки как перезрелая малина, то ли от ветра, то ли от солнца — с детства привычны к тяжелой работе. Ростиком невелики, но плечи покаты, застегнутые на груди кофточки колышутся, когда с ведрами наши зазнобы поднимаются на горку. А Сима на береговушку похожа — стремительная, хрупкая. И где такие растут, в каких оранжереях?
Посмотрел на Симу парень, на ее худенькие плечи, на кирзовые сапоги и снова покачал головой. Укрыл девушку плащом, вынул из кармана тонкую, сотканную из десятого номера ниток, лесу, с белой из петушиного пера мушкой, срезал удилище и спустился к реке.
Долго ли умеючи на уху надергать? Вот и трепещет на траве дюжина распухших от семужьей икры разбойников. Костер долго ли разжечь — сруби кол, воткни в землю, котелок подвесь, насобирай сухих сучьев, и готово.
— Я прикорнула? — Сима, протирая глаза, недоуменно глядела на рыбу. — Уже наловил?
— Сами в лодку заскочили. Добрый лов с перьем в рот!
— Так-то так, но ушка хлебу побирушка! Тащи мешок, дроля! — Будто у исконной северянки, это у нее получалось напевно, ласково.
«Дро-ля» хорошее слово, но шутить им нельзя. Вон как парень к лодке кинулся. Эх, Сима, Сима, тебе что — уедешь скоро. Разве в такой глуши приживешься. Скворцы и те к нам раз в пять лет залетают. Все шутишь!.. Долго ли искорку заронить, залетка. Чужие девушки всегда красивей кажутся, умней. Наши ребята только с виду молчаливы и хмуры. Из них лаской можно веревки вить.
— Которую? — и Родышевцева протянула ладони.
— Левую!
— Мне горбушка! — И тут же Сима поймала себя на мысли, что эти места похожи ка Синегорию, о которой рассказывал в детстве отец. Экономист, влюбленный в колонки цифр, в арифмометр, он всю жизнь бредит какой-то дивной стороной, где реки не замерзают даже в самые лютые морозы, где лебеди зимуют. Может, Сула вовсе не Сула? Рассказывают же, что всю зиму ее перекаты шумят не смолкая. И небо синее. И тайга кругом синяя, солнцем озаренная.
— Ты не слыхал, Коля, про Синегорию?
Нет, Торопов не слыхал о такой стороне, не искал ее, некогда было.
Встревоженные появлением людей, над пожней раскричались чибисы.
— Чьи вы? Чьи вы? — неслось отовсюду. Хоть паспорт с собой бери.
— Из Устьянки. Ищем Синегорию! — крикнула Сима.
— Синего-о-о! — откликнулось в распадках эхо.
Чудна́я у Николая начальница. И слово-то какое придумала.
Чибисы покричали, покричали и успокоились. Над рекой нависла тишина. Слышалось только жужжание комаров да всплески лососей, поднимающихся к истокам Сулы на нерест.
— Где бы семужка ни гуляла, Сулы не минует! — лицо Николая словно осветилось изнутри.