Из лесу в баню — это ритуал. И досадно, что нельзя его обставить по всей форме — водки нет. Будь то не Бачурин, отыскался бы, может, самогон, но для полкового комиссара и не греши, несдобровать, — ставь лишь то, что законно.
Самовар заглох, пока Савелов беспечно отлеживался опять на печи. Теперь он сидел возле него на корточках, с отвращением бормоча:
— У-у, черт! Из-за поганого самовара еще жизни лишишься.
— Ну уж и жизни.
— А что? — он поднял потное лицо с белесыми бровями. — На кой нам такой связной, скажут, что полковому комиссару чаю не обеспечил. И загремишь вот хоть туда, где мы с вами были — в окопе, вы еще оттуда немцам кричали.
Выручил Костя. Выгреб из печи угольков, побросал в самовар, наколол щепы, и в самоваре вскоре разгорелось, затрещало.
Ребятишки сбились у стола. На нем — аккуратно вспоротая штыком банка консервов из НЗ. Нюрка, привстав на цыпочки, замерла, подбородком цепляясь за край стола. Ваня прилег на локти, глядит. Желтоватое спрессованное рыбное крошево в банке. Невидаль. Агашин берет банку осторожно, как мину, проносит над столом, над их задранными вслед головенками. Я подхватываю хлеб, и тарелку, и вилку.
Тося, поднявшись, степенно уходит к себе в соседнюю избу — не хочет маячить перед глазами.
— Нащупать проходы в немецкой обороне, — говорит, потягиваясь, Москалев. — Тут работы ой-ё-ёй.
Тем временем к нам гости.
— Разрешите? — входит Ксана Сергеевна. Одной рукой ощупывает на ходу свой покатый лоб и мокрую прядку волос, прикрывающую его. В другой руке сверток. За ней увальнем вкатывается Лиза. — Принимайте!
А комиссар Бачурин из бани уехал обратно на КП в лес. Наша суета, приготовления к чаю — прахом, зато напряжение у всех нас как рукой сняло.
— С легким паром, Лиз, Лизуха! — тормошит бросившийся к ней Москалев и обхватил, обнимая.
— Ну уж, соскучились, — ворчливо отстраняется Лиза. — С чего?
— Такая белая, мытая, и давно тебя не видали. — И заспешил в кухню к Косте насчет картошки. Вообще-то этим здесь никто не балуется, как-никак совесть есть — у хозяйки дети, а картошка подобралась уже. Но ради такого случая — исключение.
Лиза и Ксана Сергеевна сложили свои свертки с бельем на лавку, туда же шинели. Лиза, патлатая, ремень просторно болтается на гимнастерке, прошла по дому вразвалку, вроде бы соображая, куда приткнуться, и, ничего для себя не найдя подходящего, вернулась, грузно сидит на лавке. Какая-то она не такая.
Ксана Сергеевна меня не замечает, вроде не было ее внезапного доверительного признания мне тогда в сарае зенитчиков: «Я за н и м пошла. Я без н е г о не могу».
Лицо у нее некрасивое — маленькие, разведенные плоским переносьем глаза, покатый лоб, умело прикрытый витиеватой прядкой, — а вот что-то в ней притягательное. С ней все почтительны. Само собой, возраст — года тридцать три ей. Но главное в другом — ведь это она героически протащила через линию фронта раненого комиссара Бачурина, когда прорывались к своим из окружения. Ее бы к ордену представить, но помешал личный момент. Вслух об этом, однако, говорить не принято.
Пока немного поговорили, прямо как в мирное время, о том о сем, о Кондратьеве — он в полевом госпитале, поправляется, ранение не тяжелое, — тут уж и картошка поспела, и Савелов несет горшок сюда, на стол. Сдираем кожуру с горячих картофелин, макаем в соль. Припоминаем, кому когда доводилось есть ее в последний раз.
Агашин заботится о Ксане Сергеевне, подкладывает в тарелку рыбные консервы.
— Ешьте, ешьте, пожирней да погуще, — смеется Москалев и не умолкает ни на минуту — у него с Лизой и Агашиным общие воспоминания. Однажды осенью вот так же расположились они в доме, только за картошку принялись, старик хозяин как крикнет: немцы! В окна попрыгали. Чего только не переживали, когда драпали. А картошка, ее, бывало, откапывали на краю поля, в лесу в золе пекли… И ничего вроде бы особенного не говорит, но есть что вспомнить, и сам захлебывается. Лиза вся подобралась, слушает его, глаза туманятся.
— Ах, картошка! — вдруг вызывающе перебивает она. — Объеденье! Пионеров идеал!
Что-то не в своей тарелке она. Того гляди, что-нибудь учудит. И лицо одутловатое, белое, а если приглядеться — с нездоровой желтизной.
— Ты где спишь? — спрашивает, наклонившись ко мне. — Полежу пойду.
И, выбравшись из-за стола, стоит, прислонившись к переборке, за которой мой топчан, правит за ухо мокрую прядь волос и вдруг спрашивает, тихо, надрывно:
— Закурить кто б дал?
В самом деле, надо же человеку выкурить папиросу. Но Агашина нет, испарился. А все остальные — некурящие.
— Раздобудем, Лизуха, — говорит Москалев и идет на кухню, несет оттуда в зажатом кулаке щепоть махорки от Савелова, отрывает на ходу клочок газеты, покрывающей стол, ссыпает махорку и осторожно протягивает мне для передачи Лизе.