Она лежит, скинув валенки, на досках топчана, покрытых моим одеялом, — за переборкой. Потянулась порывисто за куревом. Я выдвинула из-под топчана вещмешок, взяла белье — надо же и мне в баню поспеть. А Лиза села, свесив ноги в толстых чулках, скручивает цигарку, щелкает зажигалкой. Зажигалка у нее трофейная, никелированная, точь-в-точь как у Агашина. Припадает цигаркой к огоньку, и в этот миг я вдруг вижу, что по ее щеке быстро катятся слезы. Она курит и тихо плачет, давясь слезами и дымом.
— Ты иди! — отчужденно говорит она. — Нечего на меня смотреть. Ничего тут интересного. И баня твоя совсем остынет. Вот выкурю, и мы в лес к себе пойдем.
Сегодня — длинный день, как солдатская обмотка, разматывается, а конца все нет. И Лиза плачет. С чего? И ты, как столб, ничем ей не в помощь.
Одно отрадно — баня. Иду, переобувшись в валенки, несу фонарь «летучая мышь» — Костя снабдил. Темные избы притаились, ни огонька нигде не просачивается. Но светло от снега, вернее, белесо. Поскрипывает колодец-журавль. От него стежка по снегу за дом, вниз под горку, туда, где, наверное, летом бежит ручей, сейчас заглохший под снегом.
Банька под самое окошко осела в снег, чуть пробивается свет — кто-то там? Стучусь. Слышу: «Погодите чуточку!» — женский голос. Раз так — кричу: «Откройте!»
Слышно — сдвигается засов. И та, что впустила меня, — шлеп-шлеп, проворно увертывается в тепло за вторую дверь.
Я задвигаю засов. В щелястую дверь пробивается свет сюда, в предбанник. Опускаю, не разжигая, фонарь, нащупываю лавку, кладу свой узелок. Холодно. Раздеваюсь и в радостном предвкушении тепла и воды ступаю в самое — баню.
Маша! Да это ведь она, а мы из-за двери по голосу друг друга не признали. Она в черных трусиках и лифчике стоит над шайкой, спешно достирывает тут свои вещички. Всполошилась:
— Что ж это я всю воду израсходовала, думала — я последняя. И баня остыла, уже и пара нет, как же ты?
— А мне вот так в самый раз. Духоту не переношу.
Она хватает с притолоки коптилку, приподымается, заглядывает в чан, присвечивая.
— Да нет, еще есть, есть вода.
— Ну и хорошо.
— Сейчас я освобожу тебе шайку.
Она быстро движется с коптилкой в руках, пламя дергается, скачет, и мохнатые тени от Маши тычутся по темным углам. С прямыми плечами, маленькими бедрами, пересеченная черными полосами лифчика и трусов, она кажется вынырнувшей откуда-то для участия в представлении. Настоящая акробатка — жаль, что не пришлось ей выступать.
Я стою, головой почти что касаясь закопченного потолка, прижимая к груди мочалку и мыло, не разбирая, куда бы приткнуться. Маша оплескивает из черпака лавочку возле себя.
— Вот тут и садись пока. Минуты две, счас закончу.
Она свою байковую блузку стирает с золой. Когда мы учились на курсах военных переводчиков в Ставрополе, мы вот так же и мылись и стирали с золой. А сейчас у меня есть мыло — выдали. Протягиваю Маше, она охотно берет и намыливает блузку.
— А у н и х знаешь какое мыло чудно́е. Серое, твердое и не мылит, как замазка. Из чего только оно, не поймешь.
— Эрзац.
— Эрзац, конечно. Но вот из чего?
Мне все интересно, что она видела своими глазами т а м, что пережила, как скрывалась. Но замечаю, что ей об этом не хочется говорить. Она вернулась оттуда, где и имя и судьба — все у нее было вымышленным, теперь опять обрела свое имя, свою невыдуманную судьбу, свое прошлое.
— Я тебе говорила, что ребенка ждала?
— До войны?
— Ну а то когда же. Не дождалась только. Я ее в тюрьме скинула.
— В тюрьме?
— Ну да. Мне там посидеть выпало. Недолго. Так с неволи, что ли, роды у меня пошли. Уже больше шести месяцев было. Доченька. Я ее век не забуду. Из-за меня, непутевой, мертвой родилась…
Пока Маша, наклонившись над ведрами с холодной водой, зачерпывает, пьет, жалуясь, что вода в ведрах согрелась, и выплескивает остаток из черпака на пол, мне кажется: я понимаю — жизнь наша безгранична и непрерывна, и то, что уходит в прошлое, не обламывается, как хвост ящерицы, даже если его больно защемить, и отдаленное имеет порой еще бо́льшую власть над нами.
И, словно в подтверждение этого, Маша говорит, упоенно, закинув за голову руки, сцепив пальцы на затылке, раскачиваясь:
— Как мы жили! И хорошее и плохое — все было!
Она покончила со стиркой, сполоснула шайку и протянула мне.
— Я с тобой побуду. Ты не против? Вот тут посижу.
Я черпаком захватила горячей воды из чана, добавила холодной из ведра.
— Чудит он, — сказала Маша, и я догадалась: это она об Агашине, — разогнал нас, не дал посидеть.
— А ну его. Он сумасбродный. Ты не реагируй.
— А мне он понравился. Это еще когда он со мной первый раз разговаривал насчет переброски за фронт. Собранный такой, красивый. А по-твоему, он какой?
— Всякий, по-моему.
— Т а м когда, каждый день о нем думаешь. Рвешься, чтобы задание выполнить. Только бы добраться назад, сюда, до капитана Агашина, доложить ему и опять человеком стать.
Я мылась и мельком видела: присев на приступку у полка, она обхватила колени.
— Свободно здесь, никто не мешает. Хорошо! — сказала она.
Куда уж лучше — блаженно!