Кондратьев поднял голову. Шапка скатывалась на густые, бесшабашно разнесенные брови. Глаза внимательные, диковатые. То инок, а то что-то разбойничье в нем. Два лика, может, и больше.
— Вот двинем еще резервную армию, — доверительно сказал мне. — Так ударим по немцам, только держись. — Он крепко затягивался махоркой, глотал дым, уставившись на огонь.
Я была польщена его откровенностью. Он же чернокнижник: коды, шифры — все тайны ему ведомы.
На улице часовой подпрыгивал, согреваясь, колотя валенком о валенок. Невдалеке ухало тяжелое орудие. Низкое белесое небо вставало над черными избами. Белевшая улица шагах в пятидесяти отсюда, размываясь, пропадала, сливаясь с небом.
Я вернулась с улицы. В кухне Савелов, приткнув винтовку в угол, прилег грудью к столу, разложил локти и ел. Старуха свою миску с кашей снесла за печь, вернулась и ходила подле лавки, где сидел немец, держа на коленях миску, пригибалась и заглядывала, взаправду ли он ест.
— Ну уж дали, ешь, дармоед. Пока живой, голод душу повытягивает.
— Да у них разве душа? — произнес с набитым ртом Савелов.
— Так, так, — закивала старуха. — Может, и нет, правда.
Тиль доел и поднялся.
— Прошу прощения, фрейлейн. Я хотел бы прояснить. Мне было обещано, что в плену я не буду разлучен с моими солдатами.
Он связал себя с нами вроде бы договорными отношениями, а пункт договора нарушен.
Слышно было — в сенях кто-то обстукивал валенки. Это вернулся с узла связи Агашин.
— Немцу есть давали?
— Уплел кашу, — сказал Савелов.
— Так, так, — закивала хозяйка. — Как же.
— Так чего он там?
— Беспокоится, почему его с солдатами разлучили. Ему ведь обещали…
— Дотошный, — сказал Кондратьев. Подсев к столу, он смазывал разобранный пистолет.
Агашин недоуменно приподнял плечо, потерся тугой скулой об овчинный воротник. Не помнит. Да и о чем речь. Если обещал, значит, так надо было. А надо по-другому — и конец обещанию. Но перехватил выжидательный взгляд немца, осекся. Медлит, соображая, как бы успокоить его. Ведь насчет Тиля у него имеется свой план.
— Так их ведь там в лагерях сортируют: солдат в один лагерь, офицеров в другой. О чем речь. Так и скажите ему, — и пошел в горницу.
Немец, выслушав, поблагодарил. Все же ясность, какая ни на есть. Он-то свою лепту внес в договорные отношения сполна — подписал листовку.
Позже, когда война уже кончилась, я, разбирая штабные документы, натолкнулась на экземпляр этой листовки. В правом углу медальон — фотопортрет обер-лейтенанта Тиля, отпечатанный синей краской в полевой армейской типографии. Ровный пробор в волнистых волосах, аккуратный темный воротник шинели оттеняет овал красивого лица, волевой подбородок. Таким Тиль был раньше, до кузова полуторки, когда еще содержался в школе.
На обороте листовки фотография всей остальной компании. Под портретом Сталина сидят и стоят они вокруг учительского столика, все шестнадцать (тут где-то и Карл Штайгер должен быть), и сочиняют эту листовку.
«Мы живы, мы в плену, и с нами наш обер-лейтенант Ганс Тиль. Was stellt sich heraus? Also… (Что же оказывается? Итак…)» И дальше о хорошем обращении с ними в плену.
Ну, их-то, всех шестнадцать, этапируют в тыл, в лагерь. А он, который в медальоне, вот все еще с нами. Что еще ждет его?
Капитан Москалев вернулся от комиссара Бачурина, проходя через кухню, бросил:
— Вы все-таки примечайте, из какой посудины немец ел.
И правда, друг другом никто не брезгует, но после фрица не станешь из той же кружки пить.
— Прошу прощенья еще раз, — опять заговорил Тиль. — Я имел возможность уяснить, что отделен от своих солдат ввиду того, что буду содержаться в лагере военнопленных офицеров. Но ведь едва ли мы находимся на пути следования к таковому лагерю?
И правда дотошный, все-то для него буквально. Одно слово — немец. Отогрелся, поел, теперь уточняет.
— Вы же сами знаете, направление и цель движения — военная тайна.
И чего цепляется? У войны своя стихия. Я что, переиначу ее, что ли?
Я вернулась в горницу. На лавке, укрывшись шинелью, спала Ксана Сергеевна, лицом к стене. Лиза, развернув одеяло, вынула чугунок, еще теплый, и выгребала из него кашу для капитанов.
На другом конце стола, расстелив карту, маялся над ней Москалев.
— Ты иди спи пока, — сказал ей. — Надо будет отстукать, подниму.
Опершись маленькой ладошкой о стол, она стояла с грустным вызовом, как показалось мне. На бледные щеки, на лоб свисали кудельки тонких волос, губы припухли, выражение лица было мягким, незащищенным. Ремень не болтался на ней, как в прошлый раз, гимнастерка туго подпоясана, складки согнаны на спину, и спереди гимнастерка гладко облегает. Я с изумлением увидела вдруг ее большой выпуклый живот. Ну и дела.
— А тебя ведь тоже где-то устроить надо, — спохватившись уже за едой, обернулся Москалев к Тосе.
— Надо, — сказала она надуто. Привыкла быть всегда на виду в штабе своей дивизии, а не так, чтоб чуть ли не в последнюю очередь о ней вспоминали.