— У вас дипломатическая миссия? — осведомился, чтобы скрыть неловкость, и, еще не договорив, понял — не вышло. Она все всматривалась и всматривалась в его лицо, будто срисовывала мысленно неторопливыми, тщательными, спокойными штрихами.
— Вы не похожи на отца, — сказала наконец.
— Прошу простить, но вы неоригинальны.
О своем несходстве с отцом Томас слышал регулярно, еще с юности. Отец был попросту другой породы — очень медленный. Тяжеловесный. Основательный. Суровый. Так и напрашивались к нему всякие старые, нелепые, просторечные выражения — к примеру, вот отец мог пригорюниться, а Томас нет. Замешкаться, потрудиться… Иногда Томасу казалось, что посторонние, те, к кому отец обращался исключительно своей сочувствующей, так сказать, сердобольной стороной, знали его как добродушного… не увальня, конечно, но что-то в этом роде. Может, медведя. Сам Томас был другой — столичный, нервный, и между ним и черноземом Асна всегда исправно отпечатывались подошвы щегольских ботинок или туфель. Отец ходил босиком до самых холодов.
— Мастер, вы верите в пророчества?
— В какие?
Наступало то самое предвечернее время, когда все вокруг словно расплывается. Краски темнеют, контуры растушевываются. Не поймешь толком, с кем танцуешь — с человеком или с тенью.
— В разнообразные. В пророчества как факт.
— Я ни разу пока не наблюдал их в действии.
Цвет этой осени пока темно-зеленый. Темно-зелеными были деревья в саду, темно-зеленой иногда казалась Роуз. Как вода в лесной чаще. Тихий омут.
— Вы верите, что можно изменить русло? Что-то испортить, не последовав начертанному? И жить потом в надломленной истории?
— Но идеального русла ведь не существует.
— Правда? А ваш отец считал иначе.
Ну почему опять он? Ну хотя бы с женщиной может Томас потанцевать наедине. «Папа, — подумал, — я тебя не звал». А вслух ответил:
— Наши с отцом суждения часто разнятся.
— А есть ли что-то, в чем вы точно-точно сходитесь?
Она стремилась его подловить, вот только он не понимал на чем. Что ж, еще круг. И он, и она говорили о Карле Мюнтие в настоящем времени, и оба не обращали на это внимания.
— Город, — сказал Томас, — его мы оба чувствуем.
Он хотел сказать «любим», но не смог. Чувствуем, знаем, ненавидим — эти фонари, реку с иссиня-черной водой, мэра с ее шутками, Вечный парк, колоколенку, череду лавок — лавку белья, и лавку модных тканей, и табака, и булок, и тетрадей; туман на улицах, когда выходишь в пять утра; львиные пасти на дверях, а в пастях — кольца. Город и есть мы, ничего тут не поделаешь.
— Мастер, а вам отец оставил… что-нибудь?
— Кроме записки с пользой сохранить Приют? Должность и дом, но это очевидно.
Роуз ведь тоже танцевала с некой целью, что-то ей было нужно, как и другим, только что именно — он и близко не догадывался. Обычно нужно разрешение построить дом или утехи определенного толка. Тут ни то, ни это…
Он тоже задал неудобный вопрос:
— Как вы попали в Приют?
— Это очень личное.
— Вы из хорошей семьи.
— Это не спасение. А вы что, мастер, помните мою семью?
Разговор принимал какое-то странное, неуютное, пасмурное такое направление. Стало зябко. Томас покачал головой:
— Ваши манеры вас выдают, только и всего.
— А, это… — Роуз усмехнулась, будто была старше, и он на миг почувствовал, как у нее болит голова. До дрожи в пальцах.
Рысь катал ручку по столу. Туда-сюда, туда-сюда, ой, треснула. Ручка не тесто, мог бы и запомнить. «О, вы не пользуетесь перьями?» — спрашивал Томас. Нет, братик, мы не пользуемся перьями, у нас теперь есть шариковые ручки, а еще у нас есть банановые жвачки, и апельсиновые, и клубничные, и мятные, и джинсы у нас есть, и бургеры, блин. Ворох потрепанных вещей и жратва. Поскольку сила в нас не только разрушает все вокруг, но и перемещает нас в пространстве, значит — мы все иногда можем выбраться в Кесмаллу, значит, все, что мы можем купить, — у наших ног. Кесмалла, Кесмалла — единственное место, в котором можно было б жить. Но и там нельзя. Зато достаточно как следует психануть, позволить силе себя увлечь — и вуаля, все джинсы твои, если хватит денег. Кесмалла на передовой прогресса, и ты вместе с ней. Потом ты возвращаешься в Приют, в Асн, где время отстало лет на тридцать, и на твою прекрасную одежду все пялятся в ужасе, включая собственного брата. Томас, сколько Рысь помнил, всегда был занудой и всегда чего-то не одобрял — прогресс ли, споры ли с отцом, повышение голоса.