Огромные надежды возлагали на Дон Алексеев и его соратники. Они смотрели на него как на базу с большим экономическим и людским потенциалом, позволяющим развернуть армию, достаточную для возрождения рухнувшего порядка в России. Алексеев уже знал, что казаки, слывшие стойкой структурой российской государственности, теперь заболели самостийностью и сепаратизмом и не хотят идти в центр страны для ее усмирения, но он полагал, что родной донской край они будут защищать от нашествия большевиков. Однако обстановка оказалась куда сложнее. Каледин, ознакомившись с планом и просьбой Алексеева «дать приют русскому офицерству», в принципе согласился, по, исходя из настроений на Дону, посоветовал ему не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести реализацию своих планов за пределы области, например, в Ставрополь или Камышин. Но, невзирая на это, неугомонный Алексеев горячо взялся за дело. В Петроград полетели условные телеграммы о направлении в Новочеркасск добровольцев и денег, один из лазаретов по улице Барочной уже переоборудован для них в общежитие, ставшее колыбелью добровольчества.
Но ни лозунгов, ни целей стекавшихся волонтеров Алексеев не провозглашал. О направленности создававшейся им организации говорило лишь его имя. И повсюду пошли слухи о съезде «контрреволюционных офицеров» в Новочеркасске, вызывая недовольство и опасения, разжигавшиеся большевистской печатью. Заволновались рабочие Ростова и Таганрога. Степенное казачество усмотрело в нем причину, которая спровоцирует большевистское нашествие. А казаки-фронтовики, только что вернувшиеся в родные курени, которым опостылела война, враждебно встретили появление офицеров, боясь быть вовлеченными в «новую бойню». Только старинная казачья формула «С Дона выдачи нет» поддерживала самолюбие казаков и позволяла Каледину оправдывать свое «попустительство». Атаман то и дело просил Алексеева ускорить переезд своей организации и вести свое дело предельно тайным образом. Без средств в такой обстановке становилось все тяжелее. Только Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности «беженцам», оказывали помощь добровольцам. Алексеев выбивался из сил. Положение несколько поправилось, когда 20 ноября атаман решил разоружить два большевистских запасных полка, но поддержки со стороны донских частей не получил, после чего он обратился за помощью к Алексеевской организации, которая незамедлительно оказала ее. И тогда Новочеркасск впервые увидел добровольческий боевой офицерский отряд.
К этому времени Деникин уже приближался к цели своего путешествия. На Харьковском вокзале он случайно встретился с Романовским и Марковым. Пробились в один вагон поезда, следовавшего на Дон. На душе стало спокойнее. Марков, «денщик» Романовского, на короткой ноге с «товарищами», на остановках бегает за кипятком, ведет беседы самоуверенным топом, ежеминутно сбиваясь то на митинговую, то на культурную речь. Какой-то молодой поручик посылает его за папиросами, а потом нерешительно мнет бумажную купюру — дать или не дать ему на чай? Потом расспрашивает Романовского. Последний шепчет Деникину: «Изолгался я до противности».
К вечеру 21 ноября путешественники, наконец, вполне благополучно добрались до Ростова. Марков ушел к родственникам, а Деникин и Романовский двинулись в Новочеркасск. В столицу казачьего войска Донского. Под утро прибыли в гостиницу «Европейскуя». Мест не оказалось. Но в списке проживающих они увидели фамилию полковника Лебедева. Послали к нему заспанного швейцара.
— Как доложить?
— Скажите, что спрашивают генералы Деникин и Романовский.
— Ах, Иван Павлович! Ну и конспираторы же мы с вами!..
После почти трехмесячных злоключений обстановка свободы ударила по нервам. Возникла масса новых впечатлений. В них трудно было разобраться, по одно бросалось в глаза: «Большевизм далеко еще не победил, по вся страна во власти черни. И не видно или почти не видно сильного протеста или действительного сопротивления. Стихия захлестывает, а в ней бессильно барахтаются человеческие особи, не слившиеся с нею». В памяти Антона Ивановича вдруг, но по ассоциации, вспыхивает сцепа: проход вагона забит серыми шинелями, высокий, худой человек в бедном потертом пальто, смертельно уставший от долгого изнурительного стояния в нестерпимой духоте и всевозможных издевательств своих спутников, истерически кричит:
— Проклятье! Ведь я молился на солдата… А теперь вот, если бы мог, собственными руками задушил бы!..
Странно, — недоумевал генерал, — его оставили в покое.