Васька спешил домой на обед и уже видел Травиату, развешивающую белье между цветущих деревьев в палисаднике, и тетку Богдану, стоящую рядом и, очевидно, поучающую молодую квартирантку.
Бочажок решил напугать и разыграть жену, перемахнул через невысокий штакетник и, незаметно прокравшись, залез в окно. «Сяду за стол, как будто давно уже жду, и крикну: „Дадут мне в конце-то концов в этом доме поесть!“»
Но раздались Травиатины шаги, и Вася, чтобы не испортить остроумный розыгрыш, притаился за дверью. Травиата вошла, непохоже напевая «Ой, цветет калина…», наклонилась, чтобы вытащить что-то из-под кровати, и внезапно, словно обезьянка Чи-чи-чи из знаменитого четверостишия, громко пукнула. Так громко, что даже сама удивилась и покачала головой.
«Господи! — взмолился помертвевший Вася. — Пусть она не оборачивается на меня, пусть не заметит! Ну не надо! Господи! Она же этого не вынесет! Господи!»
И Господь внял. Травиата взяла какие-то тряпки и, не взглянув на едва живого мужа, вышла из комнаты.
Вася вытер холодный пот, еще немного постоял, чтобы прийти в себя от пережитого, и вылез в окно. Войдя уже, как положено, в калитку, он Травиату все-таки немного напугал, тихо подкравшись сзади и поцеловав в шею.
— Ой, Василечек! Ну ты что!
Да-да, Василек и Травушка, такая вот нехитрая и мещанская икебана и флористика. Можете сколько угодно кривиться и ухмыляться, но мне лично завидно, особенно когда вспоминаю свою молодость — глупую и грязную.
И стали они вот так жить-поживать, петь и смеяться, как дети, и любить друг друга верной и чистой любовью, и, конечно, Травиата Захаровна уже почти не вспоминала свою лучшую школьную подружку Азизу Муртазову и то, как однажды эту девочку, и всю ее семью, и весь ее народ, даже выжившую из ума бабушку, схватили и погнали неизвестно куда. И республика перестала называться Кабардино-Балкарской, потому что никаких балкарцев больше не было.
И Василий Иванович был горд, спокоен и счастлив, хотя приблизительно в это время, может, чуть раньше, в 1950 году, следователь МГБ на допросе ломал пальцы отцу Иоанну Крестьянкину.
И можно было бы переадресовать нашим героям упрек, брошенный поэтом Бобышевым в лицо благодушным интуристам:
Но с чего бы Васильку и Травушке, молодым и, в общем-то, невинным, этого вдруг захотелось?
Выходит, мои любимые герои жили по лжи? Ну конечно, жили, жили не тужили, даже и добра потихонечку наживали. Но, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, ведь не они же всю эту ложь наврали, они-то ведь думали, что это правда, самая правденская правда, как говорил закладчик у Достоевского.
Глава двадцатая
Юность — это возмездие!
Мятежная юность, заловив пожилых отцов, услаждающих некрасивую плоть половою жизнью, никакой фрейдистской травмы, конечно, не получает, но удивляется безмерно: «Ну надо же, и эти туда же!!»
Василий Иванович, разоблаченный и в буквальном и в переносном смыслах и обсмеянный дочерью, разумеется, пришел в отчаяние и никакого выхода оттуда не видел, но, если разобраться, хохот этот был далеко не самой страшной из возможных реакций на папку в трусах и соседку без трусов, многие на месте генеральской дочери ощущают и не скрывают омерзение и презрение. Тем более что веселилась Анечка недолго.
Ведь не только она застигла родителя на месте преступления, он-то ее тоже застиг! Значит, предстоит держать ответ, и, перебрав возможные варианты этого ответа — от нахального вранья до исповедальной искренности — и найдя их все глупыми и унизительными, Анечка возмутилась: «А сам-то, сам-то! Уж кто бы уж говорил-то!» — и решила именно в этом демагогическом тоне и отвечать отцу.
Но проходили томительные дни за днями, а никакого разбора полетов не происходило, генерал снова дневал и ночевал в штабе, а при редких встречах молчал, багровел и отводил глаза.
Несчастная, пролежавшая, оправляясь от потрясения, два дня лицом к стене (вот кто действительно получил травму!) Лариса Сергеевна к соседям не казала носа, она и из квартиры-то боялась выйти, глядела сначала в глазок, чтоб, не дай бог, не столкнуться с кем-нибудь из Бочажков. Недоумевающий Корниенко, на котором его Ларочка срывала исстрадавшееся сердце, робко убеждал ее обратиться к невропатологу, имея в виду, конечно, психиатра, но не решаясь сказать такое заплаканной супруге.
А у Степки-балбеса начался учебный год, так что Анечке не на кого было теперь оставить сынка, и любовная лодка-катамаран стояла на приколе.
Да и погода установилась совсем уже осенняя, такого никакая гиперсексуальность не выдержала бы и скукожилась. Над Шулешмой-5 неподвижно стояли темные тучи, а отражающее их озеро было почему-то еще темнее. И крыловская стрекоза, и лафонтеновская цикада уже собирались на поклон к жлобу-муравью, который только у одного добродушного Хемницера сжалился в итоге над легкомысленной певуньей и дал ей хлебушка на прокормленье.