— Так ты переводи, чего без дела стоять?! — сердито буркнул Ермолов. Алиханов удивился, помедлил, но стал переводить, поглядывая снизу вверх на неподвижный, точно вылепленный из глины, лик Ермолова. Не зная его, вряд ли можно было догадаться, что слова, произносимые Алихановым, доставляют неизъяснимое наслаждение главнокомандующему, ибо застывшее лицо Ермолова, кроме свирепого вида своего, оттенков более не имело. Битвы и сражения с искусностью шлифовальщика убрали все лишнее, оставив лишь то, что требовалось от полководца ежечасно: мужество и неотразимую волю, заставлявшую труса подниматься во весь рост, а раненого забывать боль и страдания. И тем не менее душа его, неопытная для чувств весьма деликатных, находила выражение свое во взоре, который тотчас покрывался туманной влагой, едва сильные воспоминания брали генерала в полон и он понимал, что капитуляция неизбежна.
— …Командира отдельного Грузинского корпуса, Главнокомандующего Гражданскою частию в Грузии и губерниях Астраханской и Кавказской, орденов российских: святого Александра Невского, алмазами украшенного, святого Георгия второго класса, святого Равноапостольного князя Владимира второй степени, святой Анны первой и четвертой степеней, имеющего золотую саблю с надписью «За храбрость», иностранных: императорского австрийского Марии Терезии, королевско-прусских Красного Орла первой степени и военного ордена за заслуги и Великого Герцогства Баденского военного ордена первой степени кавалера Алексея Ермолова… — переводил вполголоса Алиханов, и главнокомандующий стоял навытяжку, застыв, как памятник, лишь в душе его, если б можно было прислушаться, одна за другой проносились баталии, за которые он получил сии ордена, гремели пушки, ржали лошади, падали воины, он же стоял непоколебимо, как герой, ибо и был героем, иного звания не знал и себе не желал.
К тому времени он имел полных сорок лет,
Ермолов вдруг вспомнил, как в 1794 году его, 17-летнего вьюношу, тогда еще капитана, принимал в Варшаве Суворов вместе с другими новоприбывшими офицерами. Перед именем великого фельдмаршала все трепетали, а тут он пригласил их к себе на обед, и восторгам их не было конца. В те дни стояли страшные морозы, и когда они пришли в столовую фельдмаршала, то увидели, что все окна выставлены, и холод в зале такой же, как и на улице. Фельдмаршал же был весел, шутил, потирая сухонькие ручки и время от времени грея красную сосульку носа, говорил, что таким образом он вымораживает из них «немогузнайство». Потом подали обед. Щи оказались настолько отвратительными, стылыми и вонючими, что один из офицеров, не выдержав, выскочил из зала, почувствовав непотребные позывы. Ермолов же щи съел, слушая, как Суворов их нахваливает, уплетая за обе щеки. После щей принесли ветчину в конопляном масле, тоже застывшую, и никто не посмел отказаться. Лишь позже Ермолов понял смысл этого непонятного тогда для них урока: Суворов кормил их так, как это могло бы быть где-нибудь в поле, перед сражением, лютой зимой, и вот тогда командующий первым должен подать всем пример: есть вместе со всеми стылую невкусную пищу, похваливая и вызывая аппетит у всего войска, ибо какое сражение на пустой желудок. И мудрости этой фельдмаршальской предстояло еще учиться.
Глядя на толстого, лоснящегося от жира шаха, казалось, дремлющего с полузакрытыми глазками, Ермолов вообразил, как бы этот неженка повел себя в те дни у Суворова в Варшаве, и такое внутреннее наблюдение за его возможными чувствами вызвало у Ермолова небывалую радость превосходства. «Нет, — подумал он, — не одолеть вам, персы, нас, а посему радуйтесь тому, что имеете, и не зарьтесь на большее!..» С этой мыслью он и приступил к переговорам.
Они свелись к тем же требованиям: надобно чего-нибудь уступить, отдать, подарить, продать, как угодно, тут шах готов был пойти навстречу, то ли ему не хватало подданных, то ли земли, то ли просто он привык так вести любые переговоры, но мирза Абдул-Вехаб, сладко улыбаясь, называл одну территорию, на что Ермолов категорически не соглашался, и мирза называл следующую.
В какую-то минуту этих изнурительных, изматывающих нервы переговоров Ермолову захотелось хватануть кулаком по низенькому столику так, чтобы все пиалы со сладостями разлетелись в стороны, сесть на коня, уехать и завтра же начать боевые действия, прийти с армией сюда снова и за этим же столиком подписать столь нахальные кондиции, от каковых шах бы лопнул от злости.
Но Ермолов, как скала, сидел перед шахом, повторяя одну и ту же фразу: «Не уполномочен такие вопросы решать! Не могу!..»