– Благородный герцог, – начал Гримани, – против моего обыкновения я решаюсь быть навязчивым и вмешиваться в чужие дела, рискуя навлечь на себя упрек в неделикатности. Но прошу вас видеть в этом только знак моей исключительной к вам преданности. Правда, нас связывают общие политические интересы, но вы имели, полагаю, возможность убедиться в том, как я глубоко чту вас, и только мое искреннее влечение к вам побуждает меня на такой необычный для меня поступок. Я хотел обезвредить этого человека только ради вас. Я знаю его прошлое. Несколько лет тому назад, когда я жил в Граубюндене в качестве представителя республики Сан-Марко, я видал его во главе беснующихся народных масс, и меня ужаснула его власть над безумствовавшей толпой. Разрешите мне, мой просвещенный друг, кинуть взгляд на ход ближайших событий. Такой же взгляд, каким я разглядываю текущие события в Венецианской республике и благодаря которому я у нас в совете приобрел печальное прозвище Кассандры… И по заслугам. Я вижу и скорблю, но мне не верят… Вы поставили себе задачей освободить Граубюнден от испанского ига, и я ни на минуту не сомневаюсь в том, что это вам удастся. Ну а затем? Как вы согласуете после изгнания испанцев намерения французского правительства, которому никоим образом невозможно будет до восстановления полного мира выпустить из своих рук столь важную в стратегическом отношении страну, с пылкими стремлениями ее необузданных жителей к прежней независимости? И так как Ришелье… я хочу сказать, ваш благочестивый король может предоставить в ваше распоряжение лишь незначительную часть необходимой в Германии армии, то вам придется объявить набор в Граубюндене и потребовать от и без того уже истощенной страны новых жертв… Но мне совестно повторять то, что вы, вероятно, сами давно уже взвесили и учли, – этого вы можете добиться лишь путем самых щедрых посулов. Мне представляется, что вы сами должны будете служить поручительством в том, что как только вы достигнете победы, им будут возвращены целиком их прежние земли и прежняя независимость. И потому, конечно, Ришелье и посылает вас, человека с незапятнанным, чистым именем… Ваша власть над протестантами даст ему достаточно войска в Граубюндене. Согласитесь же, что вас ждут неприятные минуты и тягостная двойственная роль между кардиналом и Граубюнденом. Я не сомневаюсь в том, что при вашем уме и политическом такте вы сумеете, не упуская из виду интересы вашего отечества и не нарушая обещаний, данных вами граубюнденцам, установить относительное равновесие между задачами обеих стран. Но это возможно будет опять-таки лишь в том случае, если освобожденная вами страна не восстанет с окрепшими силами против вас и Франции… Вы улыбаетесь? Вам кажется диким одно предположение о том, что Граубюнден может восстать или открыто выступить против могучей Франции. Быть может, другие горцы и не отважатся на такое дело, но один отважится – этот безбожник, любимец ваш Георг Енач, он отважится.
Герцог сделал отстраняющее движение рукой и откинулся на спинку кресла. Лицо его омрачилось грустью уязвленного самолюбия. Образ Енача, нарисованный Гримани, он находил искаженным и преувеличенным. И задело его не злобное суждение о талантливом полудикаре, которого он избрал своим орудием, и не резкость суждений Гримани, предполагавшая сомнение в его умении разбираться в людях. Его задело то, что Гримани угадал его тайную рану, его двусмысленные отношения к Ришелье и не побоялся коснуться этой раны. Мудро правивший Францией кардинал, но лично к герцогу нисколько не расположенный, способен был – Роган отлично знал это – использовать его протестантскую веру как средство к цели, и в случае надобности и самого его принести в жертву. И другим, стало быть, видна была опасность, в которой он пытался себя разубеждать и которую неустанно взвешивал в долгие бессонные ночи.
– Простите, дорогой герцог, мою, быть может, мрачную тревогу за вас, – сказал Гримани, прочитавший в холодном выражении лица герцога его затаенную печаль. – Франция, конечно, не окажется неблагодарной в отношении благороднейшего из своих сынов. Я прошу, я умоляю вас лишь об одном: если вы не верите в мою преданность, берегитесь Георга Енача.
Он не успел договорить этих слов, как из смежного зала донеслись быстрые, твердые шаги, и в библиотеку вошел человек, о котором только что спорили благородная душа и прозорливый, ясновидящий ум. Енач был мрачен как ночь и глубоко взволнован. Он учтиво поклонился Гримани, как подчиненный своему начальнику, и бросил на него полный смертельной ненависти взгляд, который глава Венецианской республики встретил со спокойным достоинством. Затем быстро подошел к герцогу. Он, казалось, готов был охватить его колени в страстном порыве благодарности. Но только сжал его руку и, опустив глаза, уронил на нее горячую слезу. На холодного Гримани эта пылкость чувств произвела отталкивающее впечатление. Он первый нарушил молчание.