– Как бы там ни было, – вмешался Иркан, – он вовсе не напрасно попросил добавить к колбасам окороков – все больше еды. И даже если какая-нибудь набожная душа истолковала эту просьбу в переносном смысле, на что, мне кажется, монах и рассчитывал, то ни он, ни его товарищи не прогадали, равно как и молодка, оказавшаяся в результате с набитым чревом.
– Но какая наглость, – не унималась Уазиль, – перетолковывать текст по-своему, думая, что имеешь дело с такими же скотами, как и ты, пытаться развратить бедных женщин и научить их «есть ночью сырое мясо»!
– Да полноте, – вступил в разговор Симонто, – ведь он видел перед собою молоденьких амбуазских бабенок, и в лохани каждой из них охотно пополоскал бы свой… Сказать что? Ладно, не буду, но поймите меня правильно: он дал бы отпробовать им своего вертлявого и неугомонного попрыгунчика, так что им же самим было бы приятно.
– Ну-ну-ну-ну, господин Симонто, – перебила Парламанта, – вы забываетесь. Неужто вы отложили присущую вам скромность в сторонку и теперь пользуетесь ею лишь по необходимости?
– Ну что вы, – ответил тот, – просто этот блудливый монах немного сбил меня с пути истинного. И потому, дабы возвратиться к нашему предмету, я прошу Номерфиду, из-за которой мои мысли и приняли нежелательное направление, передать слово кому-нибудь, кто заставит всех нас позабыть о нашей общей оплошности.
– Коль скоро вы делаете меня своей соучастницей, – ответила Номерфида, – я бы хотела обратиться к человеку, который сумеет настроить нас на подобающий лад. Это Дагусен; он столь мудр, что даже под угрозой смерти не скажет никакой глупости.
Жили в городе Париже два довольно обеспеченных человека – чиновник и торговец шелками и сукнами; с незапамятных времен они дружили между собою и часто навещали друг друга. Ничего удивительного, что сын чиновника, по имени Жак, молодой и вполне благовоспитанный человек, нередко бывал вместе с отцом в доме у купца, причем делал он это из-за его пригожей дочери Франсуазы, которую горячо полюбил. Ухаживания Жака продвигались успешно, и вскоре он понял, что тоже любим. Между тем в Провансе разразилась война с Карлом Австрийским[255], и Жак по своему положению был вынужден туда отправиться. Едва началась кампания, как его отец отдал Богу душу, и это известие вдвойне опечалило молодого человека: во-первых, из-за утраты родителя и, во-вторых, из-за невозможности по возвращении часто встречаться со своей возлюбленной, на что он весьма надеялся. С течением времени, впрочем, первая печаль была забыта, однако вторая только усилилась: ведь смерть, тем более смерть престарелого отца, – дело естественное, и вызванное ею горе мало-помалу проходит. Но любовь, дарующая не смерть, а жизнь, дает нам возможность продлить себя в потомках и обрести таким образом бессмертие; оттого-то по преимуществу мы так страстно и желаем женщину. Вот почему после возвращения в Париж у Жака была лишь одна мечта и забота: начать снова запросто навещать торговца и под прикрытием бескорыстной дружбы заставить его продать свой самый дорогой товар. Нужно сказать, что во время отсутствия Жака руки Франсуазы домогались многие, поскольку девушка была пригожа, умна и уже давно на выданье, однако отец ее не спешил исполнить свой долг – то ли из скупости, то ли из желания получше пристроить свое единственное дитя. Это, однако, не наносило чести девушки ни малейшего урона, хотя нынче многих хлебом не корми, только дай позлословить безо всякого к тому повода, особенно если при этом затрагивается целомудрие хорошенькой девушки или женщины. Отец, понятное дело, не оставался слеп и глух ко всяческим пересудам и, не желая уподобиться мужчинам, которые, вместо того чтобы встать на пути у порока, лишь поощряют его в своих женах и детях, держал дочь в такой строгости, что даже те, кто якобы стремился к браку с Франсуазой, виделись с нею очень помалу, да и то в присутствии ее матери.