Доршен любовно выполнил свою роль: он успокоил Мопассана, рассказал ему о своей собственной болезни и уверил его, что в Шампеле он нашел спокойствие и сон. Он был свидетелем его первых несообразных выходок, о которых с болью рассказывал потом[438]; он описывал, как больной ночью стучал в двери к женщинам, как он отказывался выполнять предписания врачей и повелительно требовал холодных душей. Затем следовали бессвязные слова, наистраннейшие признания.
«Смотрите, — говорил он, — смотрите на этот зонтик! Его можно достать только в одном месте, которое я открыл, и заставил уже купить более трехсот подобных зонтиков друзей принцессы Матильды». Или еще: «Этой тростью я однажды защищался от трех сутенеров спереди и от трех бешеных собак сзади». Он нашептывал на ухо мужчинам подробные описания своих любовных подвигов. Часто красноречиво описывал прелести эфиромании и указывал на столе на целый ряд флаконов с духами, из которых, по его словам, он устраивал себе «симфонии запахов». Некоторые из этих признаний, выдающие как бы бред, спровоцированный манией величия, находятся в соответствии с рассказом Эдмона де Гонкура, относящимся приблизительно к той же эпохе:
Все же, несмотря на эти необычайные выходки, в Шампеле у Мопассана еще бывали проблески сознания. Огюст Доршен вспоминает трагический вечер, когда в течение двух часов можно было подумать, что он выздоровел, что он спасен и что он снова стал самим собой. Мопассан обедал у Доршена; он принес с собой рукопись «Angélus», с которой почти не расставался; в течение нескольких часов после обеда он рассказывал содержание романа с «необыкновенной логикой, красноречием и волнением». Рассказ был так ясен, так полон, что девять лет спустя Огюст Доршен смог дать подробный пересказ романа. Под конец Мопассан заплакал.
«
В другой раз, грустно указывая на рассыпанные листки своей рукописи, он говорил тоном мрачного отчаянья:
Он сдержал свое обещание, и предсказание едва не осуществилось до конца.
Мопассан недолго оставался в Шампеле. Не получив «душа Шарко», он уехал в Канн. Там он мог еще некоторое время тешиться иллюзией выздоровления. 30 сентября он пишет матери:
Довольно трудно объяснить слова: «Не боюсь больше Канн». Идет ли речь о предчувствии, которое было у Мопассана относительно вредного влияния на его здоровье местного климата, или, скорее, не идет ли здесь речь о ночных страхах, галлюцинациях, преследовавших его, о которых он уже писал матери? Что же касается работы, о которой здесь говорится, то это не столько окончание романа, сколько подготовка статьи о Тургеневе, план которой был задуман Мопассаном давно.