Есть у них один такой несчастный, которого они особенно не любят и изводом его занимаются. Как только его дежурство, они ему «бенефис» и устроят, только не такой как актерам, с подарками, а попросту говоря, штуку выкинут.
Вот раз как-то вечером дежурит он. Мальчишки все будто и спать улеглись, тихонько так лежат. Тот рад: слава богу, спокойно, а только, пожалуй, для него бы лучше было, если б они покричали да пошумели, чем-то, что тихони эти затеяли. Только он за дверь, сразу все и повскакали. Достали длиннейшую-предлиннейшую веревку, все сапоги на нее за ушки, точно грибы сушеные, нанизали, да через окошко на соседнюю крышу и спустили.
Просыпаются утром. Все кадеты их класса, как один, сапоги свои требуют, а сапоги-то тю-тю – были да сплыли.
Воспитатель ищет, воспитатель мечется, чуть с ума не сошел, сторожей всех взбудоражил – сапог нет, как нет. Должны были всем этим сорванцам новые из кладовой достать, так в них три дня и проходили, пока кто-то совершенно случайно на крышу не сунулся, а сапоги-то там стоят себе да смеются. Ну, понятно, по головке за это не погладили, всех без отпуска оставили.
Потом другая штучка, тоже недурно. Учитель географии у них страшно любопытный, все перетрогает, всюду нос сунет. Вот на его уроке один кадет нарисовал на клочке бумаги двух страшенных уродов и подписал: «два дурака дерутся, а третий смотрит», да и положил на видном месте.
Учитель проходит – цап! Повертел, повертел: «А третий-то где же?» спрашивает. Мальчик молчит, а класс весь фыркает. Тут учитель и сообразил – как будто и пора было! – разозлился, конечно, и художника-то этого самого в карцер, что ли, или куда там? – отправил.
А в четвертом-то классе кадеты что смастерили.
Разжились они где-то огарками, принесли на урок и в парты под чернильницы подставили; они у них такие же, как у нас – металлические ящики, вделанные в столы.
Перед уроком арифметики – чирк спичкой, все свечи позажигали. Ничего, пишут, а чернила греются. Сперва от него такой чуть-чуть сероватый пар пошел и только немножко нехорошо запахло. Преподаватель носом водит, удивляется, отчего это воздух такой скверный, ну, а как чернила-то закипели, да стал черный-пречерный пар валить, тут уж учителю нечего было удивляться, ясно, откуда беда-то идет, только не сразу сообразил почему. А мальчишки, понятно, нарочно еще промешкали, не сразу «огонь спустили». Черные они все вышли, как трубочисты. Воображаю, то-то красота была!
Молодцы! Вот, если б нашу Краснокожку так угостить!
Потом стали и мы Володе свои дела-делишки рассказывать; он ничего, тоже одобрял, а тараканы так его прямо-таки в умиление привели,
– Тишалова-то ваша, видно, молодчина, – говорит, – вот, Мурка, поучайся, пример бери.
Потом про учительниц заговорили. Как до Елены Петровны дело дошло, пошла моя Люба ахать да восторгаться, поехала.
– Ну, а как же фамилия этой вашей цацы сверхъестественной? – спрашивает Володя.
– Елена Петровна Тер-Окопова, – отвечает Люба.
– Как? Что? Ну, и фамилия, нечего сказать! Да вы знаете ли, что «Терракотка»-то ваша армяшка, самая настоящая армянская армяшка!
Ну, думаю, прощайся, Володя, со своими глазами: выцарапает тебе их Люба, как пить даст выцарапает. Нет, слава богу, зрячим остался, хотя Люба моя и крепко разозлилась.
– Неправда, совсем она не армяшка, – кипятится Люба, – а прелесть какая дуся, хорошенькая и молоденькая.
– Может, и молоденькая, я не спорю, потому ведь и армяне не сразу старыми на свет родятся, но что армяшка, так армяшка. Ну, признайтесь, ведь черномазая она, а?
– Да, брюнеточка.
– То-то. Ну, и нос у нее крючком, глазищи черные, и говорит она: «Ходы дюша мой до моя лавка, ест кыш-мыш, карош кыш-мыш, нэ купыш – дурак будыш».
А рожи-то, рожи какие он при этом строит! Умора, да и только! Люба и обижаться забыла, хохочет – заливается, а он опять:
– Карош город Тыплыс, езжай до Терракоткы, даст тэбэ шашлык, каррош шашлык, – и поехал-поехал, целый день потом Любе покоя не давал, забыл даже из-за этой самой «терракотки» одну важнющую вещь: притащил он свой фотографический аппарат и хотел снимать нас, да так мы разболтались, что вспомнили уже, когда лампы позажигали. Не ночью же сниматься? Пришлось до другого раза отложить.
Вы можете себе представить, как я волновалась перед Линдочкиным уроком! Отгадала или нет, кто игрушки прислал? Мне казалось, что как только она на меня взглянет, так все и узнает; и страшно было, что отгадает, и жалко, если нет. Конечно, я совсем не хотела, чтоб меня благодарили, Боже сохрани, особенно после того, что мамуся про самолюбие говорила, а только тогда бы она знала, наверно знала, что мы ее любим, очень любим, а это так приятно; а иначе как я могу ей доказать? Учиться хорошо? Да, конечно, я постараюсь, но только мало ли что случиться иногда может, с кем беда не бывает!
Но m-llе Linde ничего не отгадала, по крайней мере ничего нам не говорила. Весь урок она была такая тихонькая, спокойная, несколько раз посматривала на меня, чуть-чуть улыбалась, и глаза у нее были такие добрые-добрые. Милая!