Вообще же вторая половина девяносто четвертого года и первая треть следующего — самое страшное время в моей жизни. Началось все с болезни — первого инфаркта Зои Александровны — матери моей жены. Долгие годы — двенадцать лет — пока я был в тюрьмах и лагерях, а между ними вынужден был жить в Боровске, Тамара, естественно, работала, Зоя Александровна почти одна растила двоих наших детей. Особенно она заботилась о Нюше и внесла в наш дом такую открытую, не то, что не скрываемую, а ежеминутно проявляемую любовь, которой я, в своем очень сдержанном в демонстрации чувств доме, никогда не видел даже не предполагал, что так даже бывает. К счастью, и Тома и Нюша — уже со своими детьми — моими внуками, вполне унаследовали это замечательное и такое нужное детям качество. Зое Александровне было не очень просто со мной — уже одно то, что я с ней, как и почти со всеми своими родственниками был на «вы», было ей и непривычно и неудобно, хотя никак не сказывалось на том, как она вела наш совсем не легкий и непростой дом. Но весь последний год я очень остро чувствовал непрочность нашего быта. Раза два говорил Тимоше, резковатому иногда, как и полагается подростку, юноше:
— Как ты не чувствуешь, что у нас все висит на волоске.
С середины девяносто четвертого года этот волосок начал рваться. Зою Александровну удалось выходить и они вчетвером, без меня уехали в Боровск. У меня, как всегда, была масса работы — надо было наверстывать все, что мы не смогли сделать, когда у «Гласности» не было офиса — теперь он опять появился — мы арендовали, кажется, четыре комнаты в каком-то институте на Верхней Первомайской.
В августовский вечер я засиделся за какой-то статьей до двух часов ночи и, чего никогда не делал, решил прогуляться, чтобы лучше заснуть. Вечер был теплый, прекрасный и я дошел довольно далеко от дома, остановках в четырех автобусных, до магазина «Океан» на Бабушкинской, где на парапете сидела с гитарой компания молодых ребят, хорошо пела, прихлебывая пиво. Я подошел поближе — единственный прохожий в такое время. Кто-то стал предлагать выпить пивка с ними, пели они хорошо — причин отказываться не было. Я подошел поближе — бутылок возле них было штук двадцать и не только пивных — человек на семь. Это было не много и не мало, никто пьяным не выглядел, пиво, которым они меня угощали, кончалось и я пошел с одним из парней к ближайшему киоску (тогда они все работали по ночам), чтобы угостить и их парой бутылок пива. И это была, конечно, моя ошибка, усугубленная тем, что у меня не было в бумажнике рублей, а были только доллары — кажется, триста стодолларовыми бумажками. Продавщица охотно дала сдачи по курсу со ста долларов — тогда они ходили наравне с рублями, а принимались даже более охотно, но мой спутник увидел у меня деньги — для них большие и сказал об этом приятелям. Минут через двадцать несколько из них на меня набросились. Один отбил донышко пивной бутылки и этой «розочкой» смог попасть мне в лицо, в левый глаз. Я пытался не только отбиться, но и их урезонить, сказал, что им же лучше — меня отпустить — они уже не только забрали бумажник, но и видели какие-то непонятные им документы. Говорил, что так просто для них это не кончится, но один уже меня повалил, начал душить и последнее, что я услышал:
— Ты что — живым надеешься остаться.
Один из парней в ужасе кричал:
— Не убивайте, не убивайте.
Я потерял сознание, перед этим успел подумать:
— Ну, и слава Богу, — жизнь была так тяжела, что не о чем было жалеть. Перед тем, как потерять сознание, перед смертью, как мне казалось, никаких сцен из жизни в голове у меня не проносилось, а лишь какие-то коричневые беспредметные структуры, похожие на картину Евграфова в «Русском музее».
Но не знаю, через какое время, через полчаса, через час, сознание вернулось. Уже почти рассвело, вокруг меня валялись разбитые и целые бутылки, разбитая гитара и никаких людей. Минут через десять я с трудом поднялся, шея болела, все лицо было в крови, но ни смыть, ни стереть ее было нечем. Я как-то поплелся в милицию на Бабушкинской, но все было закрыто, какая-то случайная старушка, взглянув, сказала — «иди на станцию». Я поплелся, весь залитый кровью к Лосино-Островской. Неподалеку была какая-то милицейская служба, но и там открывать дверь не захотели. Час я просидел у них на ступеньках, дойти до дому не мог, с трудом уговорил вызвать «скорую».
Меня привезли в приемный покой 1-й Градской больницы, где вынули из лица часть стекла, оставлять тоже не хотели — «само заживет», но я не мог двигаться и в конце концов решили оставить.