Ее мужа тоже выписали из реанимации, теперь его переводили в “учреждение хронической реабилитации”. Мы обе знали, что “отделение хронической реабилитации” – то же самое, что брошюры страховых компаний и больничные координаторы именуют попросту хосписами. Но вслух мы этого не говорили. Она хотела, чтобы мужа перевели в одиннадцатикоечное отделение активной реабилитации в нейропсихиатрической больнице университетского медцентра, но его туда не приняли. “Не приняли”, – так она сказала. Ее беспокоило, как она будет добираться до учреждения хронической реабилитации – в наличии имелись койки либо в учреждении возле аэропорта, либо в Чайнатауне, а она не умела водить машину. А у детей работа, серьезная работа, они не смогут возить ее каждый день.
Мы сидели на солнышке.
Я слушала. Она спросила про мою дочь.
Не хотелось признаваться, что мою дочь как раз переводят в одиннадцатикоечное отделение активной реабилитации в нейропсихологии.
В какой-то момент я заметила, что пытаюсь, словно овчарка, пасти врачей, одному интерну указываю на пролежень, другому напоминаю, что надо взять анализ мочи и проверить, нет ли крови в катетере, настаиваю на допплер-УЗИ, чтобы проверить, отчего болит нога – нет ли тромба, – и когда ультразвук показывает, что у Кинтаны в самом деле формируются тромбы, настырно повторяю: я хочу, чтобы пригласили для консультации специалиста по свертыванию крови. Я написала на бумаге имя специалиста, которого хотела пригласить. Предложила сама позвонить ему. Эти мои хлопоты отнюдь не завоевали мне симпатии молодых людей и девушек, составлявших основной персонал клиники (“Если вы беретесь вести этот случай, прошу меня уволить”, – сказал в итоге один из них), но зато я чувствовала себя менее беспомощной.
Помню, как усвоила в университетском медцентре названия множества анализов и шкал оценки. Ящик Кимуры, тест на тактильную дискриминационную чувствительность, шкала комы Глазго, шкала исходов Глазго. Смысл этих тестов и шкал я понимала весьма смутно. Помню также, как услышала сначала в “Бет Изрэил” и в медцентре Колумбийского университета, а потом в медцентре Калифорнийского университета названия множества резистентных больничных инфекций. В “Бет Изрэил” это был ацинетобактер баумании резистентный к ванкомицину.
– Так и определяется больничная инфекция, – сказал мне врач в медцентре Колумбийского университета. – Если бактерия устойчива к ванку, значит, больничная. Потому что ванк используют только в больницах.
В калифорнийском медцентре имелся МРЗС, метицилин-резистентный золотистый стафилококк, не путать с МРЭС, метицилин-резистентным эпидермальным стафилококком, который, как они сначала решили, высеялся у Кинтаны и который, похоже, сильнее напугал сотрудников больницы.
– Я не вправе объяснять, но поскольку ты беременна, тебе лучше не браться за этот случай, – посоветовала одна терапевт другой в пору МРЭС-переполоха, оглядываясь на меня, будто я могла не разгадать этот шифр. Хватало и прочих названий больничных инфекций, но эти считались чемпионами. Каждый раз, когда обнаруживалась очередная бактерия – виновник повышенной температуры или воспаления мочевых путей, – первым делом персонал надевал защитные халаты, маски, перчатки. Тяжело вздыхали уборщицы, которым приходилось полностью облачаться для того, чтобы зайти в палату и забрать мусор. Метицилин-резистентный золотистый стафилококк в калифорнийском медцентре был бактериемией – инфекцией, распространяющейся в крови. Услышав это, я спросила врача, который осматривал Кинтану, не может ли заражение крови привести к повторному сепсису.
– Ну, сепсис – это клинический термин, – ответил врач, продолжая осмотр.
Я повторила вопрос.
– Сепсис наблюдается, начальная стадия, – бодро сообщил врач. – Но мы даем ей ванк, и пока что давление крови держится.
Так. Снова мы ждем и гадаем – не упадет ли давление крови до критического уровня.
Снова высматриваем признаки септического шока.
А потом опять будем смотреть на льдины на Ист-Ривер.