Это искусство тайников и гробов – своего рода канте хондо, подобное испанскому импровизированному пению. Оно развивается помимо стиля. Сохранила ли римская живопись свой престиж? Как ни мало мы ее знаем, в своих лучших образцах (как и скульптура той же эпохи) она стремилась к изображению власти во всем ее блеске. Что было делать с этими самоуверенными изваяниями толпам рабов или патрицианкам с опустошенной душой, участницам убогих пиршеств посреди царящего в Риме голода? Наспех намалеванные на скрытых от чужих глаз стенах изображения Богородицы и мучениц на саркофагах представляли не больше опасности для статуй на залитых солнцем площадях, чем песнь распятого ребенка – для громады Колизея…

Пронзительность катакомбной живописи объясняется не ее ценностью, а тем, что в ней слышен ропот человека, готового ответить на призыв Синая. И когда какой-нибудь монах без сутаны привязывает к ручке метлы свечку, чтобы прочитать ранние надписи в этих галереях, мы снова различаем взывающий из-под земли голос. Это тот же голос, что готовит нас, пробирающихся по каменным переходам пещеры Фон-де-Гом, к появлению полустертых силуэтов бизонов, в свете электрического фонарика похожих на дрожащие тени. Не хватает только магии со слепым ликом многих тысячелетий, для которой смерть человеческая еще не принадлежит человеку, зато слышен голос всепрощения. Но бедные катакомбные фигуры плохо различают этот голос. На земле, за полями сельского Рима, ощетинившимися артишоками, тянутся кипарисовые аллеи, а в кузницах солнца еще плавят красное золото, так же кипевшее, когда Антоний направлял свой корабль к Клеопатре; но ни бесчисленные мертвецы, ни мученики, ни откровение, которое вскоре возьмет верх над империей, не оставили в этих переходах следов, если не считать нескольких застывших в позе мольбы фигур да неуклюже скопированного с виллы Нерона декора.

В Риме III века стиль перестал служить выразительным средством. Языческие, иудейские и христианские саркофаги и барельефы, изображающие победы императоров и жертвоприношения Митре, принадлежат одному и тому же искусству. Христианская душа поселилась в античных формах, как вскоре церкви займут императорские здания.

Поначалу христианский дух катакомбам придают неумелость и бедность. Нам хотелось бы зацепиться за эту бедность и постараться угадать под нацарапанными изображениями Доброго Пастыря трагическую и почти дикую фигуру того, чью взволнованную копию они представляют, но и Добрый Пастырь, и Оранта на саркофагах по сути – фигуры эпохи Флавиев. Если они и пытаются избавиться от признаков имперского стиля, то при каждом удобном случае его принимают. В глубине подземного кладбища римская фигура Осени заигрывает с гибнущей империей.

Но, по меньшей мере, и Пастыри, и Оранты, и даже евхаристическое пиршество все-таки принадлежат к той же сфере, что хлеб этого причастия, рыба и убогий катакомбный крест. Дальнейшая работа над собственным почерком часто будет приводить к отказу от античного искусства – благодаря прикладному искусству. Христианские художники, занимавшиеся народным декоративным искусством, использовали формы, отличные от форм статуй. Вместе с тем этот почерк, основой которого служил декор, не был декоративным. Собственная бедность придавала ему – за неимением стиля – определенную жесткость. Вдруг попадается несколько Богородиц, готовых, как кажется, заговорить ночным языком окружающей их священной любви; несколько редких фигур, как будто намеренных зачеркнуть темными линиями этот униженный народ, младенчески простодушный и страдающий, как ребенок в темнице. Какими средствами изобразить крайнюю уязвимость? Скорее всего, смиренности художника помогал не изобразительный талант, а само свойство знака, каким они наделяли своих самых «реалистичных» Добрых Пастырей и другие настенные рисунки. Но, как только Добрый Пастырь перестает быть знаком, а женщина с младенцем становится Мадонной, сакральный смысл изображения требует выразительных средств, каковых известно два.

Во-первых, ломается линия арабески. Это происходит всегда, когда вслед за агонией чувственного мира приходят горе и кровь. Египет привнес свою тонкую непрерывную линию; Евфрат – кое-где свои торжественные изгибы; Греция – свою улыбку и свои торжественные драпировки; затем родились волюты и спирали, уводящие рисунок в глубину и украшающие императорские доспехи, как когда-то они ласкали александрийских ню. Арабеска, проникшая в Рим и Сирию через копии греческих шедевров и покрывшая своими лианами побитые бюсты, не знала прецедентов нигде, кроме Азии. В Западной империи именно она стала выражением веры человека в себя – когда он утверждал свою силу вместо того, чтобы открывать свой гений; так Император сменил Возничего. Но когда мир ушел в подземелье, а христиане укрылись в катакомбах, преследуемые страхом встретиться с призраком Цезаря, бродящего по римским сточным канавам, только фигуры Богоматери – одновременно торжественные и изломанные – напоминали об искусстве священной тени. Их трагизму неведома арабеска.

Перейти на страницу:

Все книги серии Философия — Neoclassic

Похожие книги