Тогда цепь размотается! И потянет всех в пучину. Как хорошо ни была законспирирована их организация, она все же состояла из людей, правда, решительных, готовых встретить любую опасность, но тем не менее живых людей. А там, в строго изолированных камерах карцера, царили другие законы. Там человек был наедине с самим собой; а кто может сказать о себе, что, несмотря на телесные и душевные пытки, он останется твердым, как сталь, и не превратится в жалкую тварь, в истерзанный ком человеческой плоти, в котором перед лицом страшной боли и неизбежной мучительной смерти не возобладает животный страх и не окажется сильнее воли и мужества? Каждый из них дал клятву скорее умереть, чем совершить предательство. Но дать клятву – одно, а сдержать ее – другое, и тут все зависит от силы духа человека, которую не определишь заранее.
Быть может, уже в эту минуту Гефель лежит изувеченный, с трепетом думает о жене и детях и, слабея, называет одно-единственное имя, имя, которое он, возможно, считает не столь важным. И вот цепь начинает разматываться…
Кто из тысячи членов групп Сопротивления может с уверенностью сказать, что там, в карцере, у него окажется достаточно сил, чтобы выстоять до конца?
– Провал вполне возможен, – прошептал Бохов.
Богорский, задумчиво глядевший в одну точку, печально улыбнулся, как бы отметая путаницу неспокойных мыслей и преодолевая минутную слабость.
– Что будет, – тихо произнес он, – мы не знаем. Мы еще ничего не знаем.
Лицо Бохова помрачнело.
– Мы должны доверять Гефелю, – сказал Богорский.
– Доверять, доверять! – рассердился Бохов. – Ты так уверен, что он выдержит?
Богорский поднял брови.
– Разве ты можешь знать это обо мне? Или о себе? Или о других?
Бохов недовольно отмахнулся от жестоких вопросов.
– Конечно, никто этого о себе не знает. Вот потому-то Гефелю и не следовало впутываться в историю с ребенком. С самого начала. Ну а что вышло? Сперва он прячет ребенка у себя, потом грубо нарушает дисциплину, а теперь сидит в карцере и…
– Ты тоже допустил ошибку.
– Я?.. – вспыхнул Бохов. – При чем тут я?
– Ты говоришь, это не твое дело, это дело Гефеля.
– Ну и что? – возразил Бохов. – Разве я не приказал Гефелю убрать ребенка из лагеря?
– Кто это приказал? Твое сердце это приказало?
Бохов всплеснул руками.
– Ради бога, Леонид, к чему ты клонишь? Разве мало того, что Гефель, послушавшись голоса сердца, дал маху? А теперь ты требуешь, чтобы я…
– Нехорошо, очень нехорошо! – Богорский нахмурился. – Ты сделал ошибку от ума, а Гефель – от сердца. Голова Герберта и сердце Андре действовали врозь. И это нехорошо.
Бохов не возражал. Ему были чужды рассуждения, которыми руководит чувство. Он бросил в кучу принесенные им вещи и с угрюмым видом слушал упреки Богорского.
Он, Бохов, только приказывал и распоряжался, оставив Гефеля наедине с его душевной мукой. Вместо того чтобы ему помочь, Бохов просто отослал его. «Ты должен вернуть ребенка поляку, и баста!»
Бохов в ярости ударил кулаком по куче тряпья.
– А что я мог сделать?
Богорский пожал плечами.
– Не знаю… – сказал он.
– То-то, – с торжеством ответил Бохов.
Богорский остался невозмутим. Он знал, что ошибки и правильные поступки неразлучны, как свет и тень. Бохов совершил ошибку, но он с таким же успехом мог поступить и правильно.
– Харашо, – сказал Богорский по-русски.
Убрать ребенка из лагеря! Это было необходимо, и он, Бохов, потребовал этого от Гефеля.
– Ладно, – согласился Богорский, – но почему же Гефель этого не сделал?
Бохов вскипел:
– Потому что он… – и вдруг замялся под взглядом Богорского.
Может он и правда чересчур жестоко отнесся к велению сердца Гефеля?
Голова сама по себе, сердце само по себе…
Наверно, ему следовало самому проследить за тем, чтобы ребенка действительно увезли из лагеря… Может, надо было до последней минуты контролировать Гефеля? Может, он лишь потому предоставил все Гефелю, что и сам, будучи рассудочным и хладнокровным, поддался тому же человеческому чувству, что и Кремер, который, добросовестно выполнив данное ему поручение, закрыл на дальнейшее глаза. Оставшись один, Гефель вынужден был взвалить всю тяжесть на себя. Кто виноват? Никто? Все? Кто сделал ошибку? Никто не сделал! Все сделали!.. Бохов смотрел в глаза другу…
Человеческие глаза! В их сиянии, как в бездонном море, скрывались тайны знания и незнания, все ошибки и заблуждения сердца, понимание и постижение, вся любовь. Бохов был глубоко взволнован. Он думал: «Ты человек, докажи это!..»
Думал он о себе? О Гефеле? Или это была мысль широкая, как мир, охватывавшая всех, кто зовется человеком?
Ты человек, докажи это!..
Бохов чувствовал, что за пределами рассудка лежала непостижимая бездна, где все слова и мысли не найдут отклика и откуда не дождешься ответа. Быть может, и Гефель, заглянув в эту бездну, поступил так, как само собой разумелось, без лишних сомнений.
Вина? Ошибка?
Человек, считающий себя достойным этого звания, обязан прежде всего исполнить свой высший долг.
В груди Бохова поднялась буря. Он боялся расчувствоваться.
– Так что же нам делать? – спросил он сухо, скрывая за этим тоном свою слабость.