Дзержинского эти жандармские штучки не волновали, он уже привык за две отсидки к «номерам» всякого рода, поэтому начала допроса ждал спокойно, прислушиваясь к гомонливому переклику воробьев, к капели в водосточных трубах: только-только прошел дождь с грозой, и в воздухе пахло особой прозрачной свежестью – такая только весной бывает, летом
– в редкость.
– Феликс Эдмундович, как с легкими? – спросил наконец Глазов. – По-прежнему страдаете или швейцарский отдых сказался положительно?
– Ян Эдмундович, – поправил его Дзержинский. – Вы спутали мое имя.
– Да будет вам. Я ведь ровно как три года этой встречи жду. Очень жду, очень. Но если хотите поиграться, извольте: Ян Эдмундович.
Глазов затушил папироску, достал из стола газеты – «Биржевые ведомости», «Русь», «Искру», «Червоны Штандар», «Вперед», подвинул их Дзержинскому:
– Изголодались в камере без новостей? Почитайте, а я пока спрошу нам чая.
Он выглянул в коридор, крикнул унтера:
– Два богдановских чая и сушек.
– Богдановского не подвозят ноне, ваше высокоблагородие, – откликнулся унтер, – только китайский, с жасминной вонью.
– Ну, подай какой есть.
– Я спрошу, – может, еще воды не накипятили.
– Спроси, милейший, спроси, только поворачивайся, не стой увальнем.
Вернувшись к столу, Глазов снова уютно устроился в кресле и картинно вытянул длинные, тонкие в лодыжках ноги.
– Бордель в стране полнейший, – углубившись в работу с ногтями (снова перламутровый ножичек, дамский, игрушечка, а не ножичек), заметил Глазов, – порядка никакого, каждый тянет к себе, каждый верует в свою правоту, а страна идет к хаосу, скоро кормить людей будет нечем.
– Кто виноват? – не отрываясь от газеты, спросил Дзержинский.
– Мы, – вздохнул Глазов. – Мы, Ян Эдмундович, мы.
– Полиция?
– Полиция – частность. «Мы» – я имею в виду власть предержащие. Молодая государственность: после великих-то реформ Александра Второго сорок пять лет всего прошло, сорок пять. Это ли срок для истории? А потом наш общинный, врожденный консерватизм – думаете, в шестидесятых годах не было оппозиции реформе? Ого! На этом Тургенев обессмертил себя.
– Он себя обессмертил уже в «Записках охотника».
– Ну, то крепостничество, там легко себя было обессмертить: скажи, что Салтычиха, которая мужичков порет, ведьма и мразь, – вот ты уже и занесен на скрижали, вот ты борец и трибун, правдолюбец. Сейчас – труднее. Сейчас вроде бы и позволено – да нельзя! Считаете – власть запрещает? Нет. Запрещают те, что насквозь прогнили, замшели, всякого рода дремучие генералы и сенаторы, которые начинали править еще до реформ, а пришлось приспосабливаться к пореформенному периоду. Думаете
– легко им? Конечно, трудно. Вот они новые времена-то и начали, словно кафтан, на себя примерять, вместо того, чтобы самим к новым временам примериться. Но, – почувствовав возможное возражение Дзержинского, полковник поднял голову, – сие невозможно, согласен: Энгельсову диалектику благодаря вам одолел. Что прикажете нам делать? Нам, новой формации, которой трудно биться со стариками? Думаете, в глубине души я вас не благодарю? Вас, социалистов? Ого, еще как благодарю! Вы, именно вы, взрыхлили почву для нас, для новой волны. Критиканствовать легко, а вот как быть с позитивной программой? Что предложить к действию?
– «Освобождения» у вас нет? – рассеянно спросил Дзержинский: было видно, что он увлечен чтением, Глазова почти не слушал.
– «Освобождения»? – полковник оторвал глаза от ногтей, мельком глянул на арестанта, полез в ящик, перебрал все газеты. – Увы, нет. Но я скажу, чтоб доставили.
Пришел унтер, щелкнув каблуками, замер у порога с подносом в руке.
– Да, да, прошу, – сказал Глазов. – И лимон принес? Ну молодец, Шарашников, ну умница.
– Рады стараться, ваш высокродь…
– Не «ваш родь», а «Глеб Витальевич», сколько раз говорить! Глазов
– помнишь, а Глеб Витальевич трудно задолбить?
Глазов назвал свою фамилию не случайно: Дзержинский должен был запомнить слова покойного Ноттена о «хорошем полицейском».
Дзержинский вспомнил.
Когда унтер вышел, полковник продолжал:
– А с ними, думаете, не трудно, с младшими чинами? Им вдолбили в голову, что вы супостаты, что тащить вас надобно и не пущать, – поди-ка выбей это из него, поди-ка докажи ему, что вы хоть и арестант, но прежде всего человек! Начнешь доказывать – а он донос накатает губернатору. Угощайтесь, пожалуйста, чаем Феликс… Ян Эдмундович.
– Спасибо.
– И обязательно обваляйте лимон в сахарной пудре. Говорят лимон крайне важен для тех, кто занят умственным трудом…
– Я не очень понимаю, каков предмет нашей беседы? – спросил Дзержинский, переворачивая страницу газеты. – Вы меня извините? – он поднял глаза на полковника. – Действительно, я изголодался без новостей.
– Пожалуйста, пожалуйста, у нас время есть, – Глазов теперь смотрел на Дзержинского неотрывно, и тот, читая, чувствовал, как на него смотрел полковник.
Зазвонил телефон, и Дзержинский не сразу понял, что это за странный звук, – в тюрьме быстро отвыкаешь от всего того, что связывает с волей; телефон – одно из проявлений свободы; снял трубку и говори, сколько душе угодно.