Если Оля первая обнаруживает свежие вирши в автобусе, она, несмотря на испытываемую ею робость перед Александрой Петровной, приходит к калитке дома Лузгиных и ждет, пока кто-нибудь не заметит ее в окно. Сколько Шура ни приглашала ее войти в дом, Оля тихо отвечает: «Спасибо. Мне бы Анатолия Петровича...» Толя выходит на крыльцо. Оля заговорщицки кивает ему и идет к себе. Анатолий тут же набрасывает на себя куртку и натягивает сапоги. «У вас что, роман?» — с надеждой в голосе спрашивает его Шура. Анатолий ответа не дает, величественно махнув рукой на прощание. Оля поджидает его дома с листком бумаги, на котором она отпечатала на редакционной пишмашинке новое народное стихотворение. «Зима начинает сдаваться на милость весны светлоокой. Пора высевать кукурузу, фасоль, огурцы, баклажаны. Но перец зеленый и помидоры помедли высаживать в почву. Минует опасность морозов, тогда ты не мешкай». В редакции Оля к Анатолию Петровичу ни за что не подойдет. Они скрывают от сотрудников газеты свои «отношения». Но с каждым новым стихотворением Оля все больше выпрямляется, смелеет, как будто корявые строчки дают ей повод привстать на цыпочки, сделаться выше ростом, как те люди, следы которых она вымывает.
Проходит время, и Оля впервые отказывает в десятке Диме из отдела писем, раскатавшему губу на свежее «Жигулевское» в соседнем продмаге. Следы в редакционном коридоре затирает тряпкой на палке. Распускает пук густых смоляных волос по плечам. Когда по телефону звонят жены журналистов, отрывисто отвечает: «Его нет» — и тут же нажимает пальцем на рычаг. Уходя с работы, забывает проветрить помещение. Зато у себя дома, где со времен смерти бабушки не делалось настоящей уборки, выскабливает застаревшую грязь металлическим скребком, меняет занавески на окнах, крахмалит скатерть и ставит на стол вазу с тремя розами из крашеных куриных перышек. От долгой летаргии очнулось зеркало в простой деревянной раме, в котором еще вчера плавали вялые тени. Теперь в нем отверзлась алмазная глубина, зажглось солнце, затеплились звезды над веткой акации. Ветер плещет в подсиненные ситцы, вздувает тюль, сквозь который просвечивает молодая зелень. Действительно, весна за окном. «Смотри-ка, голые слизни добрались до помидоров. Цела ли гашеная известь в нашем чулане?» Анатолий и Оля, как заговорщики, склонились над таинственными буквами с наклоном влево, что снова высыпали над кабиной водителя, как пляшущие человечки Конан Дойля. «О злая морковная муха! Какие ходы в корнеплодах прогрызла ты, мерзкая, нынче! С тобою бороться мы будем безжалостно и без оглядки на малость твою, о муха, взяв часть одну нафталина на девять частей песка, морковная муха!» Оля уже смело отворяет калитку, входит во двор Толиного дома и тонким голосом зовет: «Анатолий Петрович!» — и Толя, провожаемый любопытным взором Шуры, гордо шествует навстречу Оле. У него и плечи распрямились, и в походке появилась небрежность. «Эос летит на своей колеснице багряной. Шлейф ее звездный теряется меж Гончими Псами и Андромедой... Срежь георгины, поставь их в стеклянную вазу с горлышком узким, и к ним ты добавь повилику. Вот и отметим с тобою день твой рождения». Анатолий потрясен: день рождения у него действительно в июле... Наконец-то тайна уловлена игольным ушком конкретного факта, кривая строка подплыла к какой-то реальности. Это знак. Теперь надо во все глаза следить за беспризорными стихами. На Олином столе поверх толстой общей тетради, в которой Оля записывает свои сны, лежит стопка отпечатанных на машинке виршей, в вазе горят георгины. Оля пытается следовать советам неизвестного автора, гашеной известью покрыла помидорные грядки, нафталином с песком вывела морковную муху. Тут подоспело новое указание: «Жук прилетел к нам с далеких брегов Колорадо. Как он расцветкой своею похож на спелую дыню! Взял да оплел каждый куст синеглазки. Ты обери его нежной рукою своею. Смело плесни в банку с жуком керосином... Пусть у себя на брегах Колорадо картошку сжирает!»