19 января турки запросили перемирия. Военные действия между Турцией и Россией с ее союзниками – Румынией, Сербией и Черногорией – были прекращены; русские войска выходили на демаркационную линию, разделявшую обе воюющие стороны. Кровавая девятимесячная война заканчивалась полным военным разгромом Блистательной Порты.
Затихнув на полях сражений, война перешла в уютные кабинеты. Европа единым фронтом выступила против русских условий мира, а в особенности против создания автономного Болгарского государства в его естественно сложившихся этнических границах. Еще до заключения мира Англия демонстративно направила свой военный флот в Мраморное море. Россия была вынуждена официально предупредить, что в случае высадки английского десанта русские войска немедленно займут столицу Турции Константинополь. Нота возымела действие, но флот не уходил.
Ощутив поддержку, турецкое правительство начало упорствовать, отрицая русские условия мирного договора и предлагая свои. Глава турецкой делегации Севфет-паша решительно воспротивился требованию признать единую автономную Болгарию. Тогда граф Игнатьев, руководивший переговорами с русской стороны, навестил главнокомандующего великого князя Николая Николаевича в Адрианополе.
– Английская эскадра стоит в пятнадцати верстах от Константинополя, – сказал он. – Это значительно ближе, чем штаб вашего высочества.
Главная квартира русской армии была переведена в местечко Сан-Стефано, расположенное на том же расстоянии от турецкой столицы, что и английские корабли. На другой день в Сан-Стефано состоялся большой военный парад, и турецкое правительство сразу стало сговорчивее.
19 февраля 1878 года был наконец-таки подписан предварительный мирный договор между Россией и Турцией. В договоре признавалась автономия Болгарии с самостоятельным правительством и земским войском и полная независимость Румынии, Сербии и Черногории. России отходили три южных уезда Бессарабии, а также около полумиллиона квадратных верст территории в Малой Азии с городами Ардаган, Каре, Баязет и Батум в счет уплаты убытков, понесенных Россией в этой войне.
Двести тысяч русских солдат и офицеров – убитых, искалеченных и пропавших без вести – не входили в число этих убытков.
– Лев Николаевич, бога ради, простите, что обеспокоил, – сказал Василий Иванович, без стука входя в комнату, где работал Толстой. – Знаю, что занимаетесь, что не вовремя, но событие, событие-то каково!
Олексин выразительно потряс пачкой газет, продолжая радостно улыбаться, но в улыбке было огромное напряжение. Толстой не терпел, когда ему мешали. Василий Иванович со страхом ждал отповеди, ядовитых слов, может быть, даже гнева, но Софья Андреевна упросила его во что бы то ни стало прервать занятия и всеми правдами и неправдами вытащить графа на прогулку. Толстой пятый день не вылезал из кабинета, молчал, выходя к столу, много курил, рассеянно и невпопад отвечал на вопросы, а смотрел так странно, так отрешенно, что Софья Андреевна испугалась. И как только появился предлог, уговорила Олексина нарушить правила, давно ставшие домашним законом.
– Победа, Лев Николаевич! Турки подписали мир в Сан-Стефано!
Василий Иванович говорил с восклицательными знаками, которых обычно избегал, картинно потрясал газетами, изо всех сил улыбался, а Толстой устало и спокойно глядел на него. В этом спокойствии не было умиротворения: скорее передышка, чем покой, осознанное желание дать себе роздых, перерыв в размышлениях.
– Победа, – тихо повторил он. – Странное слово: кому-то поражение, кому-то слава, кому-то слезы горькие. А мы – радуемся.
– Так ведь наша победа, Лев Николаевич, наша. И кровь больше литься не будет, и… Да вы же сами, сами на войну рвались, хотели прошение подавать.
– Хотел, – Толстой вздохнул. – Противоречив человек. Вот взгляните, – он неторопливым жестом указал на стол, заваленный раскрытыми книгами. – Великое учение, от которого мы лета свои считаем, рождением нового человечества его полагая, противоречиво, запутанно, порою само себя исключает. Что же вы от человека требуете, на учении этом воспитанного? Что вкусил, тем и жив.
На столе лежали четыре Евангелия, открытые на разных страницах, – от Матфея, от Луки, от Марка, от Иоанна. Василий Иванович глянул мельком, но успел заметить, что все четыре Евангелия раскрыты на сходных строках, а разночтения в них отмечены карандашом.
– Вот думаю: может, в одно их свести?
– А зачем?
– Зачем? – Толстой подумал, взял папиросу, отложил. – Вопрос прост, а ответ немыслимо труден. Немыслимо. – Он вдруг остро, как прежде, блеснул глазами. – Хорошо, что пришли, Василий Иванович, хорошо. Думы замучили. Нет, это потом. – Он положил ладонь на раскрытое Евангелие. – Сначала – зачем: вопрос правильный, сам себе его задаю постоянно. Однако перед ответом не просто подумать – поразмышлять надо. Покопаться, поворошить.
– Может, в Засеку пойдем? – не очень уверенно перебил Олексин, исполняя настоятельную просьбу Софьи Андреевны. – Мороз на дворе, снег блестит. До обеда два часа еще. Только, чур, без папиросок.