Они давно уже стояли в просеке, забыв о прогулке и не чувствуя голода. Только топтались на месте, и истоптанный снег белым пятном выделялся на сизоватом нетронутом насте.
– Ваши слова были бы справедливы, Лев Николаевич, если не учитывать рост людского самосознания. Вы никак не можете представить, что сам человек, получив свободу, неминуемо переродится, непременно переродится. Свобода есть осознанная необходимость, и человек будущего осознает и ее, и себя в ней.
– Когда осознает?
– Не сразу, конечно. Потребуется какое-то время.
– Какое-то! – Толстой сердито фыркнул. – Опять неопределенность: какое-то время. Год? Двадцать лет? Век?
– Это невозможно предугадать, но это будет.
– Невозможно предугадать, потому что нет у вас ключиков к этому перерождению. Вы на авось полагаетесь: изменились условия – изменился и человек. А вот управлять этим изменением вы заведомо не беретесь, отсюда и неопределенность.
– Ну почему же не беремся? Всеобщее образование, пропагаторская работа, наконец, очищенное от субъективизма целенаправленное искусство – вот наши ключики.
– Это не ключики, это – отмычки, – непримиримо возразил Толстой. – В каждую душу вломиться желаете и перестроить там все по-своему? Труд не только напрасный, но и безнравственный, ибо в нем заведомо содержится понуждение, хотя и прикрытое образованием, пропагаторством, целенаправленным искусством. Кстати, если искусство направлено, да еще в цель, оно уже и не искусство: задача художника – ставить вопросы, а не отвечать на них. Не с той стороны, господа нигилисты, вы ищете. Строение есть становление духа. Духа, Василий Иванович! Не внешняя свобода человеку нужна, а внутренняя.
– Опять – свобода воли? – с долей иронии спросил Олексин.
– Если угодно термин припомнить – припомните, а суть опять не в нем. Внутренне свободный человек свободен всегда. И в кандалах, и на плахе свободен, ибо свобода – с ним, а не вне его и отнять ее невозможно. Никакой деспот, никакой правитель не свободны, поскольку зависимы и от гвардии своей, и от политики, и от иных держав. А пустынник, презревший блага мира, свободен. Еретики всегда свободны, а верующие – нет. Неистовый Аввакум был свободен в срубе своем, а патриарх Никон и во дворце рабом остался: вот какой казус в истории есть.
– Это исключение, Лев Николаевич. Нельзя из людей исключительных создать общество, это нереально.
– И такой пример в истории есть. Первые христианские общины и были обществами совершенного равенства, когда апостолы ходили в рубищах, а христианки с улыбкой умирали в римских цирках. Не будучи свободными внешне, они были свободны внутренне, а потому и страха не ведали. Потом церковь, узурпировав учение Христа, превратила это учение в обоснование неравенства, эксплуатации, помыкания человека человеком. И внутренняя свобода исчезла вместе с исчезнувшим, сокрытым от нас Христовым учением.
– Не понимаю вас, – вздохнул Василий Иванович. – К изначальному христианству вернуться предлагаете? Но это невозможно, не те времена, не те люди. Тогда что же? Не понимаю.
– «Зачем» спрашивали, а – не понимаете, – вздохнул Толстой.
Он снова закурил толстую рыхлую папиросу. Папиросы набивала Софья Андреевна и в последнее время, борясь с курением, стала уменьшать количество табака. Папиросы трещали, при затяжках сгорая до половины. Толстой возмещал этот недостаток количеством: снег вокруг был усеян окурками.
– Нет, не к началу, – вдруг сказал он. – К учению. Евангелия меж собой сравниваю, пытаюсь истину по крохам извлечь. Она же есть там, истина эта всечеловеческая?
– Коли и есть, то сейчас она уже неприемлема. Конец девятнадцатого века на дворе, классы новые народились – буржуазия, пролетариат, – зачем им старое-то учение, созданное при рабовладельческом обществе?
– Зачем? Опять «зачем». – Толстой помолчал. – А коли поразмышлять, что же человеку стать внутренне свободным мешает, хозяином жизни своей, а не лакеем ее, так, может, и ответ на все «зачем» сыщется?
– Полагаю, что нет, – улыбнулся Олексин. – Вы не застыли, Лев Николаевич?
– Первое – разлад между стремлениями личности и общества, между «я» и «мы», – не слыша, задумчиво продолжал Толстой. – Преодолеем этот разлад? Преодолеем, коли гневаться друг на друга не будем, ибо разлад тот – в тебе самом, а не вовне тебя. Значит, во-первых, сдерживай себя всегда, не гневись. Не гневись, – повторил он. – Второе, что мешает, – стремление к потребностям тела без потребностей души, приступы чувственности, не освященные сродством душ. А ведь только это сродство душ и есть любовь, и лишь оно одно освящает союз мужчины и женщины.
– Сродство душ? – переспросил вдруг Василий Иванович и повторил, точно уясняя: – Сродство душ…
– Лишенный души лишен и любви, – строго подтвердил Толстой. – Плотское вожделение скотам свойственно, оно – за чертой, за гранью духовного, человеческого. Значит, нельзя стать свободным, коли и в этом через грань перешагнешь, нельзя, ибо все равно разлад в тебе останется. Значит, никогда не поддавайся велениям тела вопреки душе, не прелюбодействуй. Не блуди, так скажем. Не блуди.