Сидор убедительно шмыгнул носом, потер кулаком сухие глаза, с надрывом в голосе сказал, что воровал исключительно из бедности да от голода, потому что вырос он сиротой, мамы-папы не знает, к труду не приучен, потому что не оказалось рядом с ним доброго человека, который бы наставил его на путь истинный. Собирался он на лесопилку податься, чтобы хоть чернорабочим туда устроиться, зашел на базар купить семечек, а тут шум да гам. Кто-то украл, а он лишь рядышком оказался.
– Ты ври, да не завирайся, – буркнул городовой Смирнов, стоящий неподалеку. – Ты у Васенина серебряной мелочи из кармана стырил на два рубля, он тебя за руку поймал. Папу он своего не знает! Да батька твой баржи строил, некоторые до сих пор на плаву.
– Не ловили меня за руку! – вскинулся Вострютин. – А батька, он все равно мне был, как неродной.
– Ах ты, шельма! – возмутился городовой, делая шаг к задержанному и поднимая руку.
– Не надо, – остановил я Смирнова. В принципе я не возражал, чтобы воришке дали в репу разок-другой, но не в моем присутствии. Посмотрев на задержанного, вздохнул: – Так говоришь, голодно живешь?
– Не то слово, ваше благородие, – обрадовался воришка. – Сирый я и убогий, сухою корочкою питаюсь. Как же не голодать-то? На работу никуда не берут. Говорят – в тюрьме отсидел, веры тебе нет. А ведь заповедано – надо прощать ближнего своего. Вы, человек благородный и образованный, сразу видно. Приказали бы меня отпустить, а? Сирота я, христом-богом клянусь.
И вообще он такой несчастненький, что мне даже стало его жалко.
– А давай ты еще пару краж на себя возьмешь? – предложил я. Повернувшись к городовому, спросил: – Смирнов, есть у вас что-то такое, чтобы рублей на двести тянуло, а то и на триста?
Смирнов вначале не понял, что такое «тянуло», но догадавшись, бодро ответил:
– Так точно, ваше благородие. У коллежского асессора Сиромахова из Луковца намедни часы дорогие украли, а еще бумажник, в котором двести рублей было.
– Вострютин, сознаешься, что в Луковце у чиновника бумажник украл и часы? – поинтересовался я.
– А на кой мне в этом сознаваться? – вытаращился Вострютин.
– Так сам посуди – ты такой несчастный, с голоду пухнешь, – пояснил я. – Что такое два рубля? Ерунда. Плюнуть и растереть. Пойдешь ты к мировому судье, он тебе пару месяцев вкатит, вот и все. А за часы и бумажник из кармана коллежского асессора – это уже окружной суд станет разбирать. И светит тебе за это год. Смекаешь?
– Не-а, ваше благородие, не смекаю, – затряс нечесаной башкой Вострютин.
– Сам же сказал – сирота ты, к ремеслу не приучен, на работу не берут. А в тюрьме тебя целый год поить и кормить станут за счет казны. Ни работать не надо, ни воровать. Тебе еще и одежду казенную выдадут – полушубок с подштанниками. Чем плохо?
Городовой сочно заржал, а Вострютин перепугался:
– Ты, ваше благородие, не шути так. Уж так и быть, в краже на базаре признаюсь, но часы с бумажником – не было такого.
– А ты одолжение-то не делай, – строго посмотрел я в нахальные очи задержанного. Демонстративно фыркнул: – Ишь, видите ли – так и быть, сознаюсь. Признаешься – хорошо. Мог бы и не признаваться, тебя же с поличным поймали, для мирового суда хватит, но признание – завсегда лучше. И тебе лишний месяц не добавят за запирательство.
Хотел добавить что-то такое, этакое, увиденное в сериалах про ментов из моей жизни, но не стал. Мы люди законопослушные, дела не шьем и на подследственных не давим.
А я завтра с утра передам материалы открытого мною дела помощнику прокурора, тот пусть их в суд отправляет.
По дороге домой хотел было сделать крюк и зайти в городскую управу, посмотреть – как там продвигаются изыскания у Михаила Артемовича. Неделю уже от него ни слуху ни духу. Может, закупил он свечей на весь рубль и теперь, пользуясь случаем, изучает архивные документы со времен Екатерины Великой? Но это вряд ли. Обещанная премия в полтора рубля – хороший стимул.
Передумал и к архивариусу не пошел. Поздно уже. Скорее всего, канцелярист уже дома или на службе.
Пожалуй, мне тоже нужно в церковь сходить.
Поставив одну свечу за здравие своих родных, еще одну перед иконой Николая Угодника, отошел и чуть не столкнулся с какой-то девушкой. Обошлось, но фуражечку уронил.
– Пардон, – смутилась барышня, пытаясь поднять мой головной убор, но я успел чуточку раньше.
– Мадмуазель, это моя вина, – галантно склонился я.
Высокая тоненькая девушка в пальто, расстегнутом из-за жары, под которым коричневое форменное платье и черный фартук гимназистки седьмого класса. Очень миленькое личико, шапочка и толстая коса, спускающаяся на грудь. И карие, очень добрые глаза. Чем-то мою Ленку напоминает. У той, правда, стрижка короткая, но это неважно.
Чуть было не ляпнул: «Девушка, а не дадите ли телефончик?», еле сдержался. Да и маленькая она еще. Сколько ей, лет шестнадцать-семнадцать? А я уже здоровый лоб, под тридцать.
Потом поймал себя на мысли – какие тридцать? Мне же еще и двадцати одного года нет.
Девушка только улыбнулась и скрылась среди молящихся. Не бежать же за ней. Несолидно, если начну расталкивать народ.