Но Мари боролась. Она боролась всегда, она говорила себе: неужели возможно такое, чтобы кто-то мог заменить ей Сашу, заглушить ее долгую, трепетную память о нем. Неужели можно любить мужчину, который столь далек во всем, что никогда не поймет всех задушевных интересов ее прошлого и настоящего. Неужели можно полюбить только за полудикую красоту и такую же дикую, звериную отвагу. О, нет. Она стояла на грани, она отчаянно цеплялась за все, чем дорожила прежде.
И ей казалось, она преуспела в своей борьбе. Но созерцание красоты и мужественности черкесского кадия становилось порой пугающей необходимостью, и она подолгу не появлялась в ауле, боясь самой себя. Она помнила, как он впервые прикоснулся к ней, спокойный, гордый и ласковый. Когда его дети умирали от тяжкой болезни, она привезла им лекарство, чтобы спасти их, – тогда, в туманную и длинную ночь, она осталась ночевать на женской половине его дома. И в тишине не слышала ничего, кроме тяжелых вздохов буйволицы за стеной, – она то вставала на передние колени, то потом на все ноги, взмахивала хвостом и равномерно шлепала им по сухой глине двора, а потом опять со вздохом укладывалась.
Мари не могла заснуть всю ночь, ее мучило предчувствие его прихода, и она спрашивала себя: «Что же мне делать?» Уже перед самым светом она услышала его шаги в туманной ночи и бросилась к окну. Он подошел к окну с другой стороны – она опять слышала его шаги, совсем рядом. Он толкнул ставень и направился к двери. Там взялся за щеколду и постучал.
Стараясь идти как можно тише, она приблизилась к двери. Все вспоминалось ей, потом как будто она наблюдала за происходящим со стороны – словно все происходило не с ней, а с кем-то еще. А она только смотрит, вовсе не участвуя…
Сухрай постучал еще раз, теперь настойчивее. Щеколда зашевелилась, скрипнула дверь – приоткрылась, выпуская на пронизанный тонкими пиками месячного света двор запах тыквы и душицы изнутри. Только ее фигура, покрытая черными монашескими одеждами, показалась на пороге, он сразу шагнул внутрь – дверь захлопнулась за ним. Снова тревожно завозилась буйволица. Мари, отступив назад, села на постель, застеленную тканым ковром, подобрала под себя ноги и отодвинулась в самый угол. Молча она смотрела на него, с испугом, с боязнью. Она страшилась того, что могло произойти, но вся борьба ее внутри, обострившись небывало, кипела, кипела и… утихала, сдаваясь.
– Карим, – он называл ее на свой манер, – ты видишь меня? Ты видишь, что я с ума сойду, – казалось, что безумно нежные слова молодого джигита изливались из него сами собой. Из-за распахнутой шубы он достал шитую золотом шелковую материю, которую, – она знала, – хотел подарить Аминет, а теперь дарил ей… Он протягивал ей свою руку, и вопреки воле, она не оттолкнула его руки. Только взяла шелк и отложила его в сторону, не отводя глаза от пламенеющего лица черкеса. Своими пальцами она чувствовала его пальцы, горячие и жесткие. Он вырвал у нее руку, которую она держала, и, встав на колени, сильно обнял ее тело. Горячий жар охватил ее – еще мгновение, и она не устояла бы… Тогда взбрыкнув, что необъезженная лошадь, она высвободилась из его рук, спрыгнула босыми ногами на пол и выбежала на крыльцо. Все так же босо, в одной лишь суконной мантии, но не ощущая холода, она шла по запорошенной снегом дороге, не зная точно, приведет ли она ее к монастырю, даже не думая о том. Ровный топот копыт сзади заставил Мари обернуться. По силуэту, рисующемуся на туманном фоне месячного света, струящегося из-за белых гор, она узнала Сухрая и остановилась. Он подъехал, и склонившись, молча завернул ее в бурку и поднял в седло. Так и довез ее до монастыря, не проронив более ни слова, только тесно прижимал к себе, и она каждой живой ниточкой своего тела ощущала, как сильно бьется его сердце.
– Ты проявила неосмотрительность, Карим, – сказал он теперь, наклонившись к ней с седла, когда мюриды Шамиля проехали мимо. – Следует осторожнее выбирать лошадь для повозки, она вполне может опрокинуть тебя в ущелье.
– Я очень торопилась, я не подумала о лошади, – призналась она, почти что радуясь ощущению его озабоченности от грозившей ей опасности, – потому что он, как ей казалось, не догадался все же о том, что ее вмешательство в его ссору с генералом фон Клюгенау было не случайным. Черные глаза кадия, опутанные спустя десяток лет тонкой сетью морщин, смотрели на Мари величаво, с присущей только Сухраю красивой печалью.
Вдруг Мари показалось, что кто-то наблюдает за ними. Она оглянулась в тревоге – на склоне, заросшем кустарником, хрустнула ветка. Перекинув взгляд вниз, она видела темно-зеленые мундиры русских – во главе небольшого отряда горели золотом на солнце генеральские эполеты фон Клюгенау. Следуя друг за другом поодиночке, русские спускались тропой вдоль реки.