— Мы задержались наверху дольше положенного, — пробормотал он. — Мне миллион всяких дел надо было сделать. Уповаю лишь на то, что начальник… — Они добрались до предпоследнего пролета, и он замер, настороженно оглядывая залу. — Ладно, мой юный друг, я тебя провожу до кухни. Дальше ты и сам дорогу наружу отыщешь. — Он заспешил через залу, но тут парадные двери распахнулись — и воплотились худшие страхи Беньямина.
— Какого черта он здесь делает? — проревел белобрысый человек, срывая пальто и бросая его на пол.
— Это мой юный племянник, я вам о нем говорил, герр Клингеманн, — сказал Вильгельм и встал между ними. — Сынок моей сестры, из Бургенланда. Вы любезно разрешили, чтобы он работал со мной в паре.
— Племянник? Черта с два, лживая ты жаба. — Улыбка у Клингеманна была сладка и убийственна. — Любому дураку ясно, кто он такой. — Он понесся на них, на ходу намеренно сшибая жардиньерки; мраморные нимфы теперь валялись надколотые или разбитые вперемешку с высыпавшейся землей и раздавленными цветами. Беньямин вспомнил разбитый столик в саду и задрожал. — Он еще и шпион этого мерзкого брехуна Бессера. А если он и твой друг, то ты тоже пшел вон.
Вильгельм глянул на Беньямина и отошел в сторону, на лице — презрение.
— Я ошибся, сударь. Он мне никто.
— Я не шпион Бессера, — закричал Беньямин, отступая, пока дальше стало некуда. Откуда ни возьмись явился Курт, навис над ним, а повар — хоть женщина он, хоть мужчина — отрезал последний путь к отступлению через кухню. В зале уже толпились и другие люди — ни единого дружественного лица. И только Клингеманн по-прежнему улыбался, похрустывая костяшками на руках.
— Вечно ты не в том месте не в то время. Я тебя предупреждал,
Двенадцать
Много дней подряд я не ухожу далеко от нашего сарая и стараюсь быть невидимой. Пробую поговорить с Леной, но она сейчас болеет и слишком много плачет. А больше никто не хочет разговаривать. Когда не работают — спят или пялятся в пустоту, хотя смотреть тут не на что. Лотти вся истрепалась, искать Даниила тоже без толку: он будет прятаться, пока укусы не заживут. Порезы и ушибы сменяются порезами поглубже и ушибами посильнее.
Одна радость осталась — школа по вечерам. Сесили говорит, что я ее лучшая ученица, но малым деткам в класс нельзя, и потому я перестаю сосать палец. Она зовет меня маленьким полиглотом и учит про греков, и римлян, и про геометрию, показывает теорему Пифагора — рисует в грязи палкой. Начала показывать мне и его тетраксис — он мне нравится, потому что он волшебный, — но шел сильный дождь, и треугольники с числами все время смывало, я не успевала складывать. И мы тогда сели на пороге сарая и стали говорить про Пифагора и его бобы. Когда я сказала, что мои волшебные бобы украли, Сесили погладила меня по руке и рассказала про зеленых эльфийских деток, которые вышли из леса в Англии и питались исключительно бобовыми ростками. Ее можно уговорить, и она расскажет, как английские короли жгут пироги, прячутся в дубах[171] или отрубают головы своим женам, но настоящие сказки она не умеет, только историю. Я ей говорю, как все это скучно, а она мне напоминает про других детей, и в конце концов я насильно их усаживаю и заставляю слушать себя.
Еще кое-кто рассказывает тут сказки, но не очень хорошие. У нее они получаются
— Итак, дети, — говорит она, — сегодня я вам расскажу новую сказку. Она про двух людей, которые спорили из-за старого сливового сада. Оба говорили, что сад — его. Оба могли доказать, что это
Какая-то женщина рядом латает юбку и улыбается, но дети сидят и ждут, хотя всем понятно, что история закончилась. Дурацкая история, и я так и хочу сказать, но Грет меня всегда предупреждала, что с людьми, которые выглядят странно, нужно осторожно.