В день похорон Эстер мама все утро возилась с моей повязкой. Сидела на моей кровати у меня за спиной и поправляла бинты, стараясь не задевать заживающие раны. Пыталась прикрыть обритую часть моей головы, ослабляя натяжение бинтов под ухом. Голову и челюсть постоянно пронизывала ноющая боль. Как будто череп увеличился в размерах и стало не хватать кожи: одна сторона лица покраснела, опухла и воспалилась. Едва я села на кровать, Фли растянулся у меня на коленях и теперь урчал. Я представила, что внутри него находится крошечная фабрика, промышленное предприятие, где трудятся люди в крошечных жестких шляпах.
Фли мурлыкал у меня на коленях, а мама продолжала подтягивать бинты то в одном месте, то в другом, словно надеялась, что, если поправит как надо, повязки вообще не будет заметно. Она нервничала, как и в ту первую субботу после исчезновения Эстер, когда туго стягивала мне волосы, словно с тех пор вообще нисколько времени не прошло.
– Мама, не трогай, больно, – сказала я.
– Прости. – Мама встала, уронила руки.
Она была в черном платье. Ноги худые, длинные. Прежде я никогда не видела маму в платье и оттого чувствовала себя не в своей тарелке: мне казалось, будто передо мной стояла совершенно другая женщина. Черное платье, которое надела я, было мне мало, жало под мышками. Вероятно, оно лежало в одном из пакетов с поношенной одеждой, которую тетя Шелли отдала маме в том году. Пакеты, набитые выцветшими штанами, джемперами с растянутыми горловинами, рубашками, на вид нормальными, а наденешь – сидят криво. Комната была заставлена и завалена вещами: мое старое покрывало, забитая книжками хлипкая полка, стул с драной обивкой у моего стола. Все это старье вот-вот могло развалиться, сломаться, порваться – хлам на выброс. Почему эти вещи оказались здесь, а более ценные, хорошие исчезли?
Мама сказала, чтобы я сделала открытку для Эстер, для похорон, и оставила меня одну. Я нашла лист цветной бумаги формата А4 и сложила его вдвое. Сердце щемило. После того как на меня напала собака, кто-то подобрал мой ранец и отдал его маме. Он стоял на моем письменном столе. Из ранца торчал, мне в укор, постер о Перу. Я со стыдом вспомнила, что делала этот постер, уже зная, что моя подруга пропала. Я вытащила его из ранца и содрала рисунок ламы. Бумага сморщилась от засохшего клея, одна нога ламы оторвалась. Я наклеила этот рисунок на самодельную открытку, и сморщенная колченогая лама смотрелась на ней не очень красиво, но над головой животного я вывела жирными буквами «Эстер», а на то место, где должна была находиться оторвавшаяся нога, прилепила стикер со смеющейся рожицей.
Хоронили Эстер на кладбище при той же церкви, у которой мы с ней расстались и пошли по домам в последний раз, когда я видела ее живой. Мама припарковала наш автомобиль перед церковью. Я смахнула со своего черного платья налипшую кошачью шерсть. Над головой простиралось необъятное голубое небо, у которого, казалось, нет ни конца ни края. Улицу заполонили машины. По газону друг за дружкой гонялись дети, пока родители не стали на них шикать: «Ну-ка, быстро сюда». Цветущие кустарники у входа в церковь на жаре источали дурманящий аромат. Такой же резкий запах исходил из деревянной шкатулки, которая когда-то принадлежала маминой маме и однажды достанется мне. А еще я подумала про спрятанный в пне контейнер из-под мороженого с нашими сокровищами – подвесками и открытками с изображением покемонов. Сколько же на свете вещей, которые пережили Эстер! Я постаралась подавить эту мысль. Мама взяла меня за руку, и мы вошли в церковь.
Когда служба близилась к концу, я увидела Льюиса, но он меня не заметил. Льюис сидел рядом со своей мамой и смотрел прямо перед собой. Кэмпбелл тоже был в церкви, сидел на том же ряду, что и Льюис, но на некотором удалении от него. Время от времени мальчишки переглядывались. В какой-то момент я закрыла глаза. Плакать я не могла, даже здоровым глазом. Мне казалось, что церковь – не то место, где можно горевать по Эстер, потому что Эстер здесь не было. Я видела белый гроб и рядом на подставке – ее большой фотопортрет, но к моей подруге все это не имело отношения.