Ему было холодно, пусто, словно из него выжали, выкачали весь воздух, всю кровь — и ничего взамен не оставили, даже привычного щемления, горькой тягучей боли. И руки, те тоже холодными сделались, и плечи, и лопатки — закаменели, стали чужими, тяжелыми от студи, ноги перестали слушаться. Он что-то чувствовал, Князев, а вот что — понять не мог, ощущал себя необычно бессильным и мучился от этого бессилия.
— Вперед, Князев! — Негматов выкинул руку, и в тот же миг Князев вскочил, стремительно одолел горловину улочки и круто взял влево. За ним было погналась автоматная строчка, взрезающая, будто ножницами, землю, но Негматов обрезал эту строчку — всадил очередь из своего «Калашникова» в нарядный цветок, распустивший свою чашу в провале дувала, зло процедил сквозь зубы:
— Два — ноль!
Он всегда злился в такие минуты, лейтенант Негматов, но это была особая злость, холодная, рассчитанная буквально до мелочей, осознанная, — злость, которую может вызвать только жестокая необходимость. Негматов обладал способностью выкладываться целиком, до единой капельки, без остатка и выходить из любой передряги очищенным, посвежевшим, со соскобленной коростой — если, конечно, эта короста была, успела наслоиться, а Князев, он всегда оставлял в таких случаях часть самого себя и страдал потом от этого, терял обычное свое спокойствие — он не был солдатом, как Негматов, он, если быть честным, продолжал оставаться рабочим астраханского завода. Даже здесь, в Афганистане.
Следом за Князевым переметнулся на левую сторону площади ефрейтор Тюленев, упал рядом с сержантом, блеснул стеклами очков. Он прошел без запинки — его уже не пытались достать автоматным стежком — видать, душманы возились с теми, кого подстрелил Негматов, — ранеными или убитыми. Каждый раз, когда Тюленев вот так вот, как сейчас, перемещал свое крупное тело с одного места на другое, Князев почему-то болезненно напрягался, ему казалось, что в следующий миг с тюленевского лица сорвутся, будто квелые осенние листья, очки и шлепнутся под ноги. Один нечаянный нажим подошвой, очки слабо хрустнут, превратятся в искристое стеклянное крошево. Ему бы, умельцу в кавычках, поухаживать за самим собою, прикрутить к дужкам очков тесемку либо резинку и за затылок, все тогда б спокойнее было, а так, как пить дать, где-нибудь размолотит Тюленев свои «глаза».
Третьим приготовился проскочить шустрый мураш Матвеенков, нахлобучивший панаму себе на голову по самое донышко; глаза его сделались невидными, растворились в притеми, будто таблетки снадобья, брошенного в воду, только что были они — и нет их, растаяли, виднелась лишь крупная желтоватая крыжовинка носа да выпяченный вперед остренький подбородок, который еще ни разу не был всерьез обихожен бритвой.
— Давай, Матвеенков, я прикрою тебя! — прокричал Князев, ткнул стволом автомата в далекий розовый пион, норовя торцевиной попасть в самый центр цветка, но, видать, поторопился, пули легли ниже цветка, просекли глиняную плоть дувала и застряли в ней. Хоть и не попал Князев в стрелявшего, но припугнул, душман нырнул под дувал и замер там, творя молитву. Паузой не замедлил воспользоваться Матвеенков и правильно сделал — Князев не успел похвалить его, как Матвеенков уже растянулся на земле рядом с Тюленевым.
— Тьфу! — отплюнулся Матвеенков.
— Молодец, — одобрительно проговорил Князев, — шустрым будешь — глядишь, в прапорщики выбьешься.
— Не, беспросветным генералом мне быть не дано, — тоненько, словно ни за что ни про что наказанный детсадовец, протянул Матвеенков, подкинул пальцем панаму на голове, освобождая взор. Увидел, что в выбоине дувала снова показалось что-то темное, нечеткое, полуслизнутое расстоянием.
Князев дал очередь, погасил плечом удары автоматного приклада, в ту же секунду понял, что попал. Промедли он на краткий миг, не заторопись — промазал бы.
— Молодец, товарищ сержант! — похвалил Князева горьковский мураш и от азарта, от ощущения чего-то необычного, победного ликующе-звонко рассмеялся.
— Сам знаю, что молодец, — Князев второй очередью подстраховал молчаливого жилистого москвича Семенцова, перебежавшего к ним, вывернулся круто, соображая, как же двигаться дальше. Место дальше уж больно голое, ровное как стол — спрятаться негде. Над головой пробухтела пуля, следом за нею пронесся гулкий звук хлопка — стреляли из «бура». Князев притиснулся к твердой нагретой земле, снова ощутил холод. На сей раз на лопатках, в выемке между ними. Попадешь один раз под такую дурищу — и все, заказывай оркестр для торжественных похорон. Даже если и убит не будешь, а только ранен — все равно не жилец на этом свете, все равно инвалид первой группы. Посмотрел: откуда же бьет «бур»? Вроде бы, не из-за дувала. Может быть, с плоской укатанной крыши дома? — Откуда же он бьет, с-собака? — спросил он вслух, выплюнул что-то клейкое, тягучее, собравшееся во рту. Плевок был темным. Выходит, пока он карябался, пока стрелял — и сам не заметил, как полным ртом хватил красной пыли. — Откуда?
— Я тоже пытаюсь понять, — глухо проговорил Тюленев.
Вот вопрос, на который нет ответа.