А. Б. Чаковский дает слово мне. Я, естественно, защищаю фельетон и для смеху зачитываю некоторые цитаты из тома «Летописей» о С. Н. Марине, что вызывает такую реплику председательствующего:
– Товарищи, по-моему, совершенно ясно, что перед нами чушь собачья.
Константин Симонов. Архив семьи Паперных
Критик Н. заявил (напомню, это был 1950 год):
– Ну хорошо, пусть фельетон в целом обоснованный, но фото сюртука, пробитого пулями, – это явное пренебрежение фельетониста к русскому оружию.
Не успеваю опомниться, как встает К. М. Симонов:
– Фото сюртука поместил в газете я – при яростном сопротивлении автора фельетона. У вас есть желание обвинить меня в пренебрежении к русскому оружию?
Разумеется, такого желания нет. Разбирательство закончено. Все обвинения в адрес газеты отведены. Принимается соответствующая резолюция. При ее обсуждении критик Н. говорит:
– Все-таки надо отметить, что хотя в целом фельетонист прав, но у него проявилось недостаточное уважение к русскому поэту.
Симонов сразу:
– А зачем добавлять к «русскому»? Чтобы не подумали, что к турецкому? (Слово «турецкому» произносится с раскатистым звуком вместо «р».)
Критик соглашается и снимает свое предложение.
Назад возвращаемся в машине Симонова. Едем, молчим, а я чувствую к нему несказанную благодарность.
Казалось бы, все хорошо. Газета и автор фельетона полностью оправданы. Но я не знал о печальном продолжении этой истории.
Неожиданно вспоминается лекция военрука в студенческие годы. Он объяснял, что такое миномет и чем он отличается от пулемета. Пулеметчик видит перед собой цель и поражает ее. А минометчик ведет навесную стрельбу по укрытым целям, он может выпустить мину по кривой траектории – через стену, через дом, не видя своего противника.
Так вот, газетчик оказывается в положении минометчика. Бабахнул через стену или еще какое-нибудь препятствие и занялся следующим номером, готовя новую газетную мину.
Обо мне после успешного обсуждения фельетона можно было бы сказать, пользуясь незатейливым каламбуром, что у меня была хорошая мина при плохой игре.
О чем я писал? Об одном неудачном и смешном томе Государственного литературного музея. А чем дело кончилось? Взяли и закрыли все издание вообще. Не мне оценивать былую деятельность В. Д. Бонч-Бруевича при Ленине. Но потом его все больше понижали в должности. Он становится примерно в начале 30-х годов организатором и первым директором музея. Благодаря ему был создан богатейший архив – рукописи Пушкина, Льва Толстого, Салтыкова-Щедрина, собраны уникальные художественные фонды. Изданные В. Д. Бонч-Бруевичем «Летописи» до сих пор сохраняют свою ценность.
Когда я высмеивал маринский том в своем фельетоне, мне и в голову не приходило замахиваться на все это. Я наносил, как выражаются сегодня военные, свой «точечный» удар.
Спустя какое-то время мне нужно было перепечатать один текст, и я искал машинистку. Мне рекомендовали Надежду Онуфриевну, фамилии не помню. Созвонился и прихожу к ней. Меня встречает симпатичная, интеллигентная женщина. Здороваясь, она говорит:
– Признаюсь, когда мне назвали вашу фамилию, я сначала хотела отказаться.
– Что так?
– Да из-за вашего фельетона о Марине закрыли издания Литературного музея, а составитель тома сейчас просто бедствует.
Говорят, как аукнется, так и откликнется. Я, оказывается, так «аукнул», что откликнулось бедами, которые я и предугадать не мог.
Что же это за время, если человека за проступок судят как за преступление? Из-за одного неудачного издания ликвидируют все издательское дело. И энтузиаст-собиратель Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич заканчивает свою деятельность так плачевно.
Моя семилетняя работа в «Литературной газете», драматичная, как Семилетняя война, состояла не из одних скандалов и печалей. Бывали и дни веселые. Не стану здесь говорить о нашем редакционном сатирическом «Ансамбле верстки и правки имени первопечатника Ивана Федорова».
Газета у меня многое отняла и многое дала. Защитив диссертацию о Чехове, я фактически на семь лет демонтировал свое чеховское хозяйство; и все эти редакционные годы у меня на сердце кошки скребли. Это была моя первая и последняя измена любимому писателю.
Но я за многое и благодарен газете. Ведь я пришел туда как бывший аспирант, который и писал так, как обычно пишут диссертации. Если есть такой язык «аспиранто», так он, как эсперанто, – язык придуманный.
Вспоминаю одну из первых моих заметок в газете. Я уже забыл, кому она была посвящена. Начал я так: «Человек, имя которого…». После меня заметку прочитал один опытный сотрудник, литератор. Мою первую фразу он переделал так: «Человек, чье имя…». Как будто мелочь. Но мне она показалась очень важной. «Имя которого» – тяжеловесно, громоздко. «Чье имя» – проще, короче, естественней. Я стал следить за каждой своей фразой. Не скажу, что мне удавалось, но я старался.
«Газетный язык» – это определение имеет обидный смысл: банальный, расхожий, штампованный…