Таня лежала и глядела усталыми, глубоко запавшими, окаймленными синими кругами глазами в белый низкий потолок, а ее большой живот поднимал вверх одеяло, — там настойчиво билось, готовясь к появлению на свет, ее первое дитя. Оно ни с чем не хотело считаться, упорно стуча в стены материнского лона, порываясь к злым и добрым людям, к злым и добрым деяниям, чего ему не обойти и не миновать на коротком или долгом жизненном пути.
Таня прислушивалась к этому требовательному твердому комочку, который зародился в ней от нелюбимого, насильно данного ей мужа, и она не испытывала светлой, трепетной радости от будущего материнства, которая пронизывает каждую женщину, помогает ей переносить ужасные родовые муки. Она испытывала только страх перед этим неизвестным, которое неумолимо надвигалось, приближаясь с каждым днем, с каждым часом. И темное, тяжелое, печальное предчувствие неминуемой смерти…
Однажды Таня попросила Оксена:
— Когда я буду рожать, привези мою маму. Я хочу умереть у нее на руках.
Оксен тогда сильно разгневался, сказав, что произносить такие слова большой грех, устрашал ее богом, но Таня не могла себя перебороть и все умоляла, чтобы он поехал за матерью, когда она будет рожать.
Второй раз она разбудила его ночью.
— Смотри, если я умру, не обижай моего ребенка. Я и с того света не буду сводить с него глаз.
Серьезно обеспокоенный, Оксен собирался уже вести жену в церковь и заказывать молебен, чтобы очистить ее голову от греховных помыслов, но Таня больше не заводила с ним разговора об этом…
Оксен все еще ерзал рядом. Очевидно, что-то мучило его, не давало уснуть и в конце концов заставило сказать:
— Таня, ты не спишь?
Теперь он повернулся к ней лицом, дышит прямо в ухо.
— Не сплю, — холодно ответила Таня, повернув к Оксену голову, и посмотрела на него. Смотрит так, словно впервые увидела рядом с собой этого чужого, незнакомого ей мужчину.
Могильной скорбью веет от тусклого света лампады, от невыразительных лиц богов и святых, от немых темных углов и черных окон, от белого, напоминающего саван одеяла, поверх которого лежат Танины руки. Словно за окаменевшими окнами, во всем мире не осталось ничего живого — все вымерло, все истлело и рассыпалось в прах. Да и они уже давно не живые по-настоящему: лежат, ведут никому не нужный разговор.
— У тебя ничего не болит?
— Ничего.
— А почему же ты такая?
— Такая, как всегда.
Равнодушные, холодные ответы Тани способны хоть кого заморозить, вывести из себя. Оксен давно бы уже умолк, повернулся бы к жене спиной, если бы не то, что тревожило его, не давало ему покоя. И Таня прямо спрашивает его:
— Говори, что тебе надо. Потому что мне очень хочется спать.
Оксен начал издалека: вот какие нынче дети, как трудно их воспитывать, держать в повиновении перед старшими, в страхе божьем, как легко испортить их, потакая им.
— Что я твоим детям! — перебивает его Таня. — Что я для них!
— Не о них, Таня, не о них речь, — быстро отвечает Оксен и снова изворачивается вокруг да около, пока Таня не начинает понимать, что речь идет о Христине.
«Ведь оно еще малое, глупое, неразумное, его надо держать в повиновении и строгости; не следует его баловать, ведь мы, Таня, должны заменить ей родителей…»
— Отобрать подушку? — презрительно спрашивает Таня, не спуская с мужа глаз.
— Какую подушку? — нарочито удивленно спрашивает Оксен.
— Ту, из-за которой стонал, когда молился!
— Пусть тебя бог простит, если ты такое могла подумать! — оскорбленно захлопал глазами Оксен.
Однако Таня в этот раз не дает ему спрятаться за бога:
— Так забрать подушку? Забрать?..
Оксен, ошеломленный таким неожиданным взрывом, не нашелся сразу что ответить.
— Только тогда и я лягу рядом с Христиной на лавке! Без твоих подушек и кожухов!..
Несколько дней Оксен вздыхал, обращаясь к иконам: «Видишь, боже, что мне приходится терпеть!» — разговаривал смиренным, тихим, как у больного, голосом. А в воскресенье, возвратившись из церкви, подошел к жене:
— Прости меня, Таня, если я чем-нибудь провинился перед тобой!
— Бог простит, — заученно ответила Таня.
Спустя неделю, когда Христина немного освоилась в новой среде, Ивасюты собрались в гости к отцу Виталию. Таня давно уже хотела повидаться с сестрой, но Оксен все откладывал поездку. «Вот найдем наймичку, тогда и поедем. На кого же мы оставим хозяйство?»
Выезжали на рассвете. Оксен еще с вечера приготовил мешок крупчатки, три куска толстого, в две ладони, сала: на рождество закололи десятипудового кабана, едва выволокли из хлева.
Было серое, окутанное облаками утро. Протаптывая выпавший за ночь снег, Алешка побежал открывать ворота, а Иван шел рядом с санями, с хмурым видом слушая отца.
— Последи за бычком, — приказывал Оксен, сдерживая кобылу. — Что-то он вчера слюну пускал. Не приведи бог захиреет!.. Да когда будете носить сено, не раструшивайте его по дороге. А то после вас хоть стог складывай…
— Это Алешка, — перебил Иван.
— А ты для чего? Слава богу, уже и меня перегнал, женить пора…
— Еще что?
Оксен даже передернулся от такой неучтивости сына, но сдержался. Тем более что Таня шепнула на ухо: