Любопытство однако ж превозмогло; на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного, он был чрезвычайно бледен и шатался. Как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев больного и обещая несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее вернулся в город» (VIII, 481–482).
Нельзя не заметить, комментирует С. А. Фомичев, как мало житейской логики во всех здесь поступках поэта. Здравый смысл подсказывал ему оставить зачумленный город. Вместо того чтобы изгладить впечатление о присутствии чумы, путешественник отправляется на базар… в скопище людское! Мало того, столкнувшись там с больным, он на следующий день (из любопытства!) посещает лагерь зачумленных. Правда, он берет некоторые меры предосторожности. Но поражается хладнокровию турков-санитаров и стыдится своей «европейской робости»[226].
Это совмещение, казалось бы, несовместимого, как в прозе, так и в лирике, ведет нас к проблеме метафизического, в частности к статье Г. Башляра «Мгновение поэтическое и мгновение метафизическое». Он пишет: «Поэзия – мгновенная метафизика… только останавливая жизнь, только проживая сиюминутную диалектику радости и страдания (ср. “Сердцу закон непреложный – Радость – страданье одно!” А. Блок), поэзия может превозмочь жизнь (превозмочь диалектику противоречий, диалектику жизненных устремлений). Следовательно, она воплощение самой одновременности, когда даже разорваннейшее бытие приобретает цельность… Цель – это вертикальность… это остановленное мгновение, в котором одновременности, упорядочиваясь, убеждают, что поэтическое мгновение обладает метафизической перспективой.
…Миги, в которые подобные чувства удается испытать разом <…> и выносят бытие за пределы обычного времени… Их выплеск можно пережить в одно мгновение, во взлетах и падениях, которые исключают друг друга.
Размышляя и дальше в этом направлении, мы неожиданно приходим к заключению, что любая (пушкинская. –
Один из современников русского поэта, Ф. Глинка, писал о нем: «Пушкин был живой вулкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом»[228]. Но через край уходящему кипению души, замечает другой исследователь, «этому страстному извержению соответствовали – пронизывающая сила острого ума, неошибающийся эстетический вкус, качественное благородство души и способность с трепетом и умилением отвечать на все божественное»[229]. Последнее высказывание ассоциируется с приветственной надписью, которой встречали жители Афин прибытие в свой город Помпея:
С другой стороны, еще один ключ к единству противоположных переживаний подсказывают размышления Ю. М. Лотмана при прочтении «Полтавы», где возникает, пишет Лотман, «как бы полифония пространства, игра разными видами их членения <…> в “Полтаве” есть два непересекающихся и несовместимых мира: мир романтической поэмы с сильными страстями, соперничеством отца и любовника за сердце Марии, и мир исторических событий. Одни герои (как Мария) принадлежат только первому миру, другие (как Петр) только второму. Мазепа – единственный персонаж, входящий в оба». Сам диапазон ключей к толкованию контроверзных высказываний Пушкина – свидетельство его творческой универсальности. «Жизнь – миг!» – восклицал К. Батюшков. «Мгновенье мне принадлежит, Как я принадлежу мгновенью!»
Оставаясь самим собой, Пушкин чутко откликался на чужую непосредственность, оригинальность, наконец, гениальность. Примером могут служить литературные связи с Н. Шамфором.
Себастьен-Рок Никола Шамфор (1741–1794) рожден вне брака и фамилию Шамфор присвоил себе сам. Двадцати лет за стихи на заданную тему он, – «не бессмертный гений, но человек с отличным талантом» (XI, 171), – как сказал о нем Пушкин, удостоился премии Французской академии. В последующие годы подобные знаки признания сопровождали литературную деятельность Шамфора несколько раз.