Впрочем, автобиографическая интенсиональность пушкинской статьи не исчерпывает ее метаповествования, оно строится не только на саморефлексии автора, но и на характеристике Радищева как «истинного представителя полупросвещения», в котором идеи французских просветителей отразились «в нескладном искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале» (VII, 359). В черновике, уточняя свое определение, Пушкин писал: «Отымите у него (Радищева.
Пушкин недвусмысленно оспаривает волюнтаризм радищевского мышления, ставший для поэта атрибутом «полупросвещения». В статье «Путешествие из Москвы в Петербург» Пушкин писал: «Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем» (XI, 237). Это заявление имеет прямое отношение к пушкинскому историзму, ибо нравственность народа возникает из его традиций и обычаев. Но Радищев «В кратком повествовании о происхождении цензуры» резко выступает против «постыдного изобретения»[369], которое призвано, по его словам, «свирепствовать против рассудка»[370]. Он считает, что «цензура с инквизицией принадлежат к одному корню»[371], на что Пушкин неожиданно заявляет: «Инквизиция была потребностью века» (XI, 238). Поэт убежден, в «необходимости цензуры в образованном и христианском обществе, под какими бы законами и правлением оно бы ни находилось» (XI, 235), но при этом оговаривает: «Устав, коим судии должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен» (XI, 237).
Создается впечатление, что, в отличие от Пушкина, Радищев не улавливает оборотной стороны явления и, сам того не замечая, стремится, – воспользуемся его словами, – заключить истину «в теснейшие пределы»[372]. Пушкину претит как подобная узость, так и «желчью напитанное перо» (XI, 238), которым написана книга, «некогда прошумевшая соблазном» (XI, 245). Он видит проблему не только иначе, но гораздо шире Радищева, и, отмечая, что «устойчивость – первое условие общественного благополучия» (XII, 196), здесь же задает вопрос: «Как оно согласуется с непрерывным совершенствованием?» (XII, 196) Браня правительство за «глубокую безнравственность в привычках» (XII, 329), он в «Путешествии из Москвы в Петербург» считает долгом заметить, что «со времен восшествия на престол дома Романовых <…> правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения» (XI, 244). Более того, в неподцензурной записке на французском языке Пушкин высказывает предположение, что «Освобождение Европы придет из России, потому что только там совершенно не существует предрассудков аристократии» (XII, 207).
Автору «Путешествия из Петербурга в Москву» Пушкин отказывает в самостоятельности и независимости интеллекта и остро реагирует на его «Слово о Ломоносове», посчитав, что Радищев «имел тайное намерение нанести удар неприкосновенной славе
Этот контекст пушкинской статьи «Александр Радищев» означает, что ее автор словно обращается к великой тени «первого революционера» с теми же словами, которые были адресованы им «западнику» Н. Полевому: «Поймите же <…> что Россия никогда не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы…» (XI, 127).
В крепостной старой России между жизнью помещиков и крестьян была неотчуждаемая психологическая связь. Она рождалась в детстве малолетних баричей, воспитываемых своими крепостными дядьками. Словарь Даля трактует это слово довольно просто: дядька – слуга, обычно из крепостных. В обращении П. А. Гринева к Савельичу это слово встречается не менее пяти раз. С «Капитанской дочки» в русской литературе начинается мотив «дядьки», таящий проникающие смыслы крепостной действительности.
«С пятилетнего возраста отдан я был, – рассказывает Гринев, – на руки стремянному Савельичу (VIII, 279). Савельич был «и денег и белья, и дел моих рачитель» (VIII, 284), – добавляет юный барин. Отношения между молодым дворянином и слугой настолько фамильярны, что попойка с гусаром Зуриным и солидный проигрыш в карты заставляют Гринева искренне чувствовать себя виноватым и просить у старика прощения. Глубина их взаимной приязни и ответственности в обстоятельствах ожесточенной крестьянской войны впечатляет. В то время как на поле брани между пугачевцами и властями идет непримиримая схватка, между крепостным Савельичем и его барином нарастает решимость уберечь друг друга от смертельной опасности, готовность рисковать и жертвовать.
По захвату восставшими Белогорской крепости, когда повстанцы зверски расправляются с ее защитниками, Савельич лежит в ногах у предводителя бунтовщиков: «Отец родной! <…> Что тебе в смерти барского дитяти? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и страха ради вели повесить хоть меня старика!» (VIII, 325).