О. С. Муравьева, размышляя о воспитании привилегированных сословий, пишет, что дворянство выделялось среди других сословий русского общества своей отчетливой, выраженной ориентацией на некий умозрительный идеал[387]. Наверное, это действительно так, если иметь в виду систему воспитания в образованной части общества. Однако в начале XIX столетия поместное дворянство, а значит, и лучшая ее часть, воспитывалось в условиях патриархальной жизни, где важное значение в выработке моральных норм имел быт. Поэтому, говоря о воспитании декабристов, вряд ли можно забывать об этнической ментальности дворянских революционеров, о неосознаваемых механизмах мышления, отражающихся в поведении. Н. И. Тургенев говорил: «Чувство чистой совести достаточно для смерти, чувство нравственного достоинства необходимо для жизни»[388]. Такая формулировка гораздо шире умозрительного идеала, она соотносится скорее с этнопсихологическим феноменом идеального русского характера, который немыслим вне народной жизни. Вот почему Г. В. Вернадский назвал выступление декабристов «бессословным» поступком[389]; бессословным христианским подвигом – мог бы назвать он. «Бессословность» отзывчивости Савельича очевидна и в «Капитанской дочке». Так развертывается пушкинская парадигма образов Архипа Савельича и Петра Андреича Гринева в перспективе истории литературы, социально-политических, этических отношений крепостного народа и лучшей части русского дворянства.
Традиции Пушкина являли себя в отечественной литературе самыми непредсказуемыми сюжетами. Один из них связан с «онегинскими» мотивами в творчестве И. С. Тургенева. Им посвящена работа С. В. Гольцер, выполненная при деликатной консультации одного из самых замечательных пушкинистов последнего времени Ю. Н. Чумакова. Гольцер прослеживает художественную рецепцию и трансформацию мотивов пушкинского романа в творчестве писателя не в идеологическом, эстетическом или характерологическом модусе, а как фермент поэтики разножанровых произведений Тургенева, как фактор, определяющий особенности художественных миров, созданных писателем на разных этапах своей творческой биографии. При этом идеологическое, эстетическое и характерологическое содержание традиции не элиминируется, а проявляется как результат тургеневской поэтики.
Другой особенностью исследования Гольцер, предопределившей его новаторский характер, оказывается преимущественный интерес исследователя к тургеневской рецепции «поэтического», но не «повествовательного» сюжета «Евгения Онегина», этого, по словам Пушкина, «большого стихотворения», созданного в жанре романа, – воспользуемся выражением Чумакова, – «стихами, прозой и значимой пустотой»[390].
Несомненно, что такой поворот темы потребовал сугубой теоретической оснащенности, способной обеспечить корректность и достоверность искомых результатов. Теоретическому обоснованию технологии посвящена специальная часть. Здесь и далее манифестируется понимание традиции как ценностно-диалогического отношения к предшественнику, и на материалах «К словарю сюжетов и мотивов» новосибирских ученых, с учетом «Исторической поэтики» А. Н. Веселовского, уточняется содержание понятий «мотив», «мотивика», фиксируется внимание на «функции мотива» как своего рода инструментарии, позволяющем релевантно отслеживать влияние традиции, сопоставлять «архив» с «новым».
Здесь же ставится вопрос о разграничении двух видов художественной речи – стихов и прозы; шире – поэзии и прозы. В самоопределении по этому предмету автор опирается на труды Д. Жуковского, Ю. Тынянова, наконец, М. Шапира… Ориентация на такой представительный ряд стиховедов, из которого, правда, выпало имя Ю. Шатина, опубликовавшего весьма важную статью «Стих и проза в “Египетских ночах” А. С. Пушкина», расширяющую проблемное поле затронутого С. Гольцер вопроса, свидетельствует об эрудиции исследователя и понимании им сложности и открытости данной темы. И все же остается впечатление, что Гольцер использовала отнюдь не все возможности, чтобы более четко дифференцировать границу между стихами и прозой, поэзией и прозой. Вероятно, ее исследование обрело дополнительную энергию и более ясный горизонт, если бы она обратила внимание и на других авторов, скажем, Г. Башляра, его давнюю статью «Мгновение поэтическое и мгновение метафизическое». Поэтическое мгновение, полагал Башляр, обладает метафизической перспективой, ибо сводит противоположности к гармонии: например, «грусть светла». Таким образом, поэт переживает обе стороны антитезы одновременно. В результате стирается последовательность и, как следствие, исчезает горизонтальное время. На смену ему является феномен упорядоченных одновременностей. Таким образом бытие выносится за пределы обычного времени и предстает в своем метафизическом качестве[391].