— Альфонс! — на шею Алу кинулась девчонка Мэй, расталкивая всех и рыдая от счастья. — Я так…
— Мэй… — тот обнял девочку в ответ. Всё казалось нереальным сном…
— С возвращением, — Хоэнхайм протянул руку Эдварду.
Тот недоуменно потёр переносицу и пожал руку отца, которого не видел уже очень много лет.
— Папа…
— Что они, — он кивнул на мирно стоящих в полном непонимании гомункулов, — здесь делают?
— Ох… — Эд замялся. — Это очень долгая история.
— Надеюсь, отмеренного мне времени хватит, чтобы её услышать.
Эти слова подействовали на всех, словно ушат холодной воды. На всех, кроме Роя Мустанга, которому его верные глаза, Риза Хоукай, по-военному строго докладывала о происходящем.
Вернувшихся разместили в одной из не пострадавших во время военного переворота гостинице Централа. И если братья Элрики и Ноа жили там на правах постояльцев, то гомункулы и Багровый алхимик были скорее узниками в одиночных камерах-номерах. Эд и Ал рассказывали всем о небывалых приключениях в другом мире, занявших — шутка ли! — целых двадцать лет по местному летоисчислению, показывали бомбу, возвращённую в родной мир. К Ноа вызвали доктора Марко, одного из лучших медицинских алхимиков, на что он только развёл руками: попытаться вернуть отнятое Истиной можно было лишь при помощи философского камня, на что ни один из братьев не мог дать согласия, а что же до её разума… Конечно, Кристальный алхимик сказал, что постарается помочь, но никаких гарантий не давал. Более того, Ноа, оказывается, носила под сердцем ребёнка.
На радикальное предложение уничтожить гомункулов и казнить Багрового алхимика оба брата ответили категоричным отказом и — вот чудо! — были даже готовы за них поручиться, чем немало удивили всех своих союзников. Эдвард рвался поговорить с ними, но военная верхушка категорически отказала герою в этом удовольствии, по крайней мере, до того момента, пока они сами не допросят их как следует и не убедятся в том, что эта подозрительная компания не собирается провернуть очередное грязное дельце, вроде жертвоприношения всей страны.
Эдвард по-прежнему не чувствовал алхимии, чему, впрочем, был совершенно не удивлён: он не верил в то, что такая сущность, как Истина, отдаст ему то, что ей причиталось по праву. Да и, признаться честно, был рад: он был убеждён в том, что, верни Истина его Врата, Альфонс бы сгинул в небытие. Впрочем, горькое разочарование, граничившее с детской обидой, накатывало удушливыми волнами — отныне он сам не мог обращаться к алхимии, но все же стал ценной жертвой. В таком одностороннем использовании собственной природы Эдвард Элрик видел чудовищную несправедливость и вовсе не желал с ней — как и со всякой несправедливостью — мириться.
— Ал, — нетерпеливо выдохнул Эд в один из вечеров, внимательно глядя на брата. — А что, если мы ошибаемся?
— Вспомни сам, что говорил Энви, — Альфонс наклонил голову. — Он, конечно, не идеал, но войн развязывать больше не собирался.
— Ага, — кивнул Эдвард. — А потом ему станет скучно. И остальные…
— Кимбли умеет держать слово, — задумчиво проговорил Альфонс. — Глаттони слабоумен.
— Ты прав, наверное… — Эд откинулся на спинку дивана и потёр глаза. — Но если они продолжат тянуть…
Дверь номера внезапно распахнулась, и на пороге появилась Уинри. В её глазах стояли слёзы. У Эдварда аж дыхание перехватило и во рту пересохло — столько лет! Он хотел обнять её и не отпускать никогда больше.
— Эдвард! Альфонс… Ох… — она бросилась к братьям, обнимая их и не сдерживая рыданий. — Вы вернулись! Ал…
Они просидели всю ночь до самого рассвета, наперебой рассказывая Уинри обо всех тяготах, что выпали на их долю за долгие двадцать земных лет, пока обессиленные, не уснули в обнимку на узком неразложенном диванчике.
Гомункулы томились в номерах, более напоминавших тюрьму, считая одинокие дни и ночи. Глаттони плакал и звал “свою Ласт”, Энви вынашивал злобные планы мести мерзким людишкам, а Ласт коротала дни и ночи, думая о том, выпустят ли их вообще. Также её беспокоило то, что же Истина забрала у Зольфа — он так и не сказал ей ничего, пока их всех под белы руки не развели по местам их нового заключения. С виду всё было в порядке, не считая того, что он шел так, словно был изрядно пьян — что немудрено после подобной встряски, — однако Ласт не верила в то, что всё обошлось без эксцессов. К ней дважды приходили военные, сухо расспрашивали о пребывании в другом мире, о планах на жизнь здесь, но света на их дальнейшую участь это не пролило.
Радовало то, что философский камень снова ожил. Особенно удивляло то, что ожил он еще на Земле, когда Отец рассыпался пылью, распался на молекулы. Камень словно негромко звучал: не так, как в Аместрисе, но, определенно, уже не спал беспробудным мертвым сном. Опасаясь, что его найдут и отнимут, Ласт не нашла ничего лучше, чем спрятать его в декольте: привлекать внимание подобным артефактом, висящим на виду, она не рискнула, так же, как и глотать его — кто знает, не соединится ли в ней он с её собственным, а ей казалось, что он ещё обязательно понадобится в том виде, в котором был.