В каком-то смысле, конечно, он был прав: через несколько недель после потехи в холодной провонявшей кухне мать Реджи снова прыгнула из окна на втором этаже, на этот раз сумев приземлиться на безразличные булыжники мостовой Газовой улицы головой, чем и добилась своего. Глава определенно завершилась, вот только следующие оказались еще мрачнее, еще хуже.
Вслед за успешным четвертым и последним опытом жены в самоуничтожении папа Реджи тяжело запил, хлестал эль так, что только держись, а потом начал влезать в драки. Так продолжалось ночь за ночью – брызгала кровь из разбитых носов на стены нужников, сплевывались зубы в канавы Газовой улицы, как миниатюрные костяные ракеты с хвостом из красных искр, и дело неизбежно кончалось тем, что вызывали констебля. На первый раз его поколотили. На второй – скрутили, и Реджи даже не знал, в какой кутузке сидит папа. Брошенный, Реджи один жил в доме на Газовой улице неделю кряду, роскошествовал – ел и спал в большой постели родителей, не открывал, когда впервые пришел домовладелец. Но на следующий визит тот прихватил бейлифа, который попросту выбил дверь – к этому времени Реджи сверкал пятками в оставленном без присмотра заднем дворе, перескочил через противоположный забор и был таков.
Следующим адресом его проживания стал пустырь перед церковью Доддриджа – его еще звали захоронениями. Он остался вполне доволен маленьким домиком, который соорудил себе у забора, выходящего на Меловой переулок. И хоть это всего лишь был фанерный ящик, Реджи гордился, с какой смекалкой и умением обратил его в жилье. Перевернул его набок, вымел всех улиток и приладил чью-то выброшенную шторку на отверстие выхода наподобие двери. Замаскировал ящик ветками, думая, что так бы наверняка поступил настоящий индейский лазутчик, и сподобил себе копье для защиты, заострив длинную палку ржавым перочинным ножиком, пока не смекнул, что сам ножик – оружие куда лучше. Тогда он соображал туго, но ему и было-то всего лишь одиннадцать.
Впрочем, поиск еды и выживание, которые в подобных обстоятельствах могут показаться тяжелым трудом, Реджи давались просто и естественно. Он отирался на окраине площади в базарную ночь и искал раздавленные фрукты или овощи, брошенные среди папиросной бумаги, соломы и пустых коробок. Задняя дверь пекарен к закрытию нередко приносила плоды в виде буханки – уже нетоварного вида, но еще и несовсем зачерствевшей, – а у мясника иногда можно было разжиться костями для супа.
Как-то раз, пока он брел одним нескончаемым днем по улице, повесив голову, Реджи осознал, сколько люди теряют мелких монет, особенно у лавок. Реджи и искал их, и иногда попрошайничал ради полпенни, а один раз подрочил старому бродяге, который обещал трехпенсовик, а потом пошел на попятную. Это было в джунглях нехоженого речного берега между парком Виктории и Лужком Пэдди, куда нельзя было попасть, кроме как проплыв под Спенсеровским мостом, – в дичи, где пахший сыростью босяк соорудил себе костерок из обрывков картона, валежника и обрезков ковра. Реджи до сих пор с содроганием вспоминал, как зашипела малафья усатого мужичка, скользнув жидкой дугой в желтое пламя, – и все зряшно, даже жалкого фартинга не обломилось. И все же, несмотря на разочарования, Реджи как-то перебивался. Он не был беспомощным, не был слабым – ни телом, ни разумом. И убил его в итоге не недостаток пропитания, а английская зима, а с ней никак сладить нельзя, как бы ты ни был силен, умен или сметлив. Когда спустя пару дней его нашли в ящике, он свернулся калачиком, а одно веко смерзлось с глазом. Вот и вся недолга, вся незамысловатая жизнь Реджи – хотя, очевидно, далеко не все его существование.
Если честно, в смерти он устроился куда лучше, чем в жизни, мигом почувствовал себя в новой среде как рыба в воде. Впрочем, он до сих пор помнил, как удивился и растерялся в первые часы после кончины. Случилось это утром воскресенья. Реджи проснулся под странно приглушенный звон церковных колоколов и почему-то пугающее осознание, что ему уже не холодно. Он попытался откинуть полог занавески, служившей дверью, но произошло нечто непонятное – он обнаружил, что стоит на четвереньках снаружи своего самодельного фанерного дома, тогда как прилаженные к выходу тряпки так и висели неподвижно.
Если задуматься, первым делом его поразило, что трава, на которой он присел, – устрично-серая, а не зеленая, хотя налет инея и оставался зернисто-белым. Поднявшись на ноги и оглядевшись, он увидел, что все стало черным, белым и серым, в том числе слабый цветочный узор на прилаженной к выходу занавеске – на самом деле не иначе как безжизненно-синий. Теперь он невольно улыбался, когда вспоминал о том, как под еле слышный перезвон колоколов в черно-белом окружении пришел к пугающему выводу, что во время сна оглох и ослеп на цвета – будто это самое страшное, что может случиться зимней ночью. Только когда он заметил картинки себя, что оставлял при каждом движении, у Реджи закралось подозрение, что случилось что-то непоправимое, и не помогут тут ни очки, ни ушные трубки.