— Ну вот, — сказал Оливейра, — Этого следовало ожидать, и никто тебя не переменит. Ты подходишь к чему-то вплотную, кажется, ты вот-вот поймешь, что это за штука, однако ничего подобного — ты начинаешь крутить ее в руках, читать ярлык. Так ты никогда не поймешь о вещах больше того, что о них пишут в рекламе.
— Ну и что? — сказал Тревелер. — Почему, братец, я должен подыгрывать тебе?
— Игра идет сама по себе, ты же суешь палки в колеса.
— Но колеса запускаешь ты, если уж на то пошло.
— Не думаю, — сказал Оливейра. — Я всего-навсего породил обстоятельства, как говорят образованные люди. А игру надо играть чисто.
— Так, старина, всегда говорят проигравшие.
— Как не проиграть, если тебе ставят подножку.
— Много на себя берешь, — сказал Тревелер. — Типичный гаучо.
Талита знала, что так или иначе, но речь шла о ней, и не отрывала глаз от служанки, которая застыла на стуле, разинув рот. «Что угодно отдам, лишь бы не слышать, как они ссорятся, — подумала Талита. — О чем бы они не говорили, по сути, они всегда говорят обо мне, это не так, но почти так». Ей подумалось: выпустить бы кулечек из рук, он угодит прямо в открытый рот служанки, вот смешно-то, наверное. Но ей было совсем не смешно, она чувствовала другой, натянувшийся над ее головой, мост, по которому туда-сюда пробегали то слова, то короткий смешок, то раскаленное молчание.
«Как на суде, — подумала Талита. — Судебный процесс, да и только».
Она узнала Хекрептен, которая подходила к ближайшему углу и уже смотрела вверх. «Кто тебя судит?» — сказал в это время Оливейра. Но судили не Тревелера, судили ее. Она почувствовала что-то липкое, как будто солнце пристало к затылку и к ногам. Сейчас ее хватит солнечный удар, наверное, это и будет приговором. «Кто ты такой, чтобы судить меня», — возразил Ману. Но это не Ману, а ее судят. А через нее — вообще неизвестно что судят, разбирают по косточкам, в то время как дурочка Хекрептен машет левой рукой, делает ей знаки, словно это с ней, того гляди, случится солнечный удар и она свалится вниз, на мостовую, окончательно и бесповоротно приговоренная.
— Почему ты так качаешься? — сказал Тревелер, сжимая доску обеими руками. — Ты ее раскачиваешь. Осторожней, мы все полетим к чертовой матери.
— Я не шевелюсь, — жалобно сказала Талита. — Я просто хотела бросить кулечек и вернуться в комнату.
— Тебе голову напекло, бедняга, — сказал Тревелер. — Да это просто жестоко, че.
— Ты виноват, — разъярился Оливейра. — Во всей Аргентине не сыщешь другого такого любителя устроить заварушку.
— Эту заварил ты, — сказал Тревелер объективно. — Давай скорей, Талита. Швырни ему кулек в физиономию, и пусть отцепится, чтоб ему было пусто.
— Немного поздно, — сказала Талита. — Теперь я уже не уверена, что попаду в окно.
— Я тебе говорил, — прошептал Оливейра, который шептал очень редко и только в тех случаях, когда готов был на что-нибудь чудовищное. — Вот уже и Хекрептен идет, полны руки свертков. Только этого нам не хватало.
— Бросай как угодно, — сказал Тревелер нетерпеливо. — Мимо так мимо, не расстраивайся.
Талита наклонила голову, и волосы упали ей на лоб, закрыв лицо до самого рта. Ей приходилось все время моргать, потому что пот заливал глаза. На языке было солоно, и колючие искорки, крошечные звездочки сталкивались и скакали по деснам и небу.
— Подожди, — сказал Тревелер.
— Ты — мне? — спросил Оливейра.
— Нет. Подожди, Талита. Держись крепче, я сейчас протяну тебе шляпу.
— Не слезай с доски, — попросила Талита. — Я упаду вниз.
— Энциклопедия с комодом крепко держат. Не шевелись, я мигом.
Доски чуть подались вниз, и Талита вцепилась в них из последних сил. Оливейра, желая удержать Тревелера, свистнул что есть мочи, но в окне никого уже не было.
— Ну и скотина, — сказал Оливейра. — Не шевелись, не дыши. Речь идет о жизни и смерти, поверь.
— Я донимаю, — проговорила Талита тоненьким, как ниточка, голосом. — Всегда так.
— А тут еще Хекрептен, уже поднимается по лестнице. И она на нашу голову, боже ты мой. Не шевелись.
— Я не шевелюсь, — сказала Талита. — Но мне кажется, что…
— Да, но совсем чуть-чуть, — сказал Оливейра. — Ты только не шевелись — это единственный выход.
«Вот они и осудили меня, — подумала Талита. — Мне остается только упасть, а они будут жить дальше, будут работать в цирке».
— Почему ты плачешь? — поинтересовался Оливейра.
— Я не плачу, — сказала Талита. — Я потею.
— Знаешь, — сказал Оливейра, задетый за живое, — может, я и грубая скотина, но никогда еще не путал слезы с потом. Это совершенно разные вещи.
— Я не плачу, — сказала Талита. — Я почти никогда не плачу, клянусь тебе. Плачут такие, как Хекрептен, которая сейчас поднимается по лестнице с полными руками. А я, как птица лебедь, я с песней умираю, — сказала Талита. — Так Карлос Гардель поет на пластинке.
Оливейра закурил сигарету. Доски пришли в равновесие. Он с удовлетворением вдохнул дым.
— Знаешь, пока этот дурак Ману ходит за шляпой, мы могли бы поиграть с тобой в «вопросы-на-весах».
— Давай, — сказала Талита. — Я как раз вчера приготовила несколько.